John
10.09.2009, 09:08
Интересная статья, рекомендую к прочтению для общего развития.:biggrin:
http://magazines.russ.ru/zvezda/2001/3/chaikov.html
ОЛЬГА ЧАЙКОВСКАЯ
ВЕЛИКИЙ ЦАРЬ ИЛИ АНТИХРИСТ?
I
Однажды Довлатов снимался в каком-то маленьком любительском фильме в роли Петра Первого, которому предстояло вдруг явиться на улицах современного Ленинграда и тем поразить его обитателей. Двухметровый Довлатов в камзоле и при шпаге стал в очередь к пивному ларьку. И что же? Да ничего, только кто-то крикнул кому-то: "Я за лысым стою, царь за мною, а ты уже за царем будешь", — вот и все. Довлатов, как всегда, был точен и ухватил суть. Царь стал своим, всем понятным и вроде бы даже примелькался. К его облику Россию давно приучили его памятники — кудри, летящие назад, ботфорт, выставленный вперед, а нынче он стал достоянием массовой культуры, он и на кино-, и на телеэкране; то и дело вышагивает он впереди праздничных процессий (в исполнении какого-нибудь долговязого парня с усиками), а сегодня вообще как бы снова входит во власть: его изображения на деньгах, его портреты в ответственных кабинетах, кто-то из премьер-министров даже сказал, будто бы мы идем его путем. Появились и новые памятники, самый большой, как известно, на Москве-реке. Высоко среди корабельных снастей стоит несчастный царь: всю жизнь любил он водные просторы, веселел в штормовую погоду, и вот теперь обречен гордо выситься в луже, озирая москворецкие задворки.
А что это за господин сидит на стуле во дворе Петропавловской крепости? Никакого порыва (напротив, аршин проглотил), никаких кудрей (напротив, совершенно лыс), а маленькая головка не оставляет зрителю уже и вовсе никаких надежд. Любопытно, что его и такого, порядком-таки страшного, население Петербурга полюбило, к нему уже ездят свадьбы, и невесты, фотографируясь, садятся к нему на колени.
Но вот какая странность: от портретов его и памятников исходит как бы некое излучение, уже от самого имени его словно бьет каким-то током, и гробница его в Петропавловском соборе молчит особенно загадочно. "Всем понятный"? — но, в сущности, мы знаем его очень мало, да и та роль, которую сыграл он в судьбе России, тоже ведь не вполне ясна.
Ни один памятник не может, конечно, сравниться с великим фальконетовским, над которым не властно время. Но ведь есть и еще один Петр, тот, что в ненастную петербургскую ночь заставил коня спрыгнуть на мостовую с гранитного пьедестала. Он загадочен в своей концепции, к нему мы, разумеется, еще вернемся — в конце нашей работы, чтобы сверить с ним те выводы, которые у нас получились.
Преобразования Петра хорошо изучены и подробно описаны, однако есть среди них одно, тоже изученное и описанное, но только в специальной литературе, — и вовсе не изложенное в той, которая и делает исторические явления и факты достоянием общества. Преображенский приказ! Он играл в жизни страны столь важную роль, что, не зная о нем, вряд ли можно судить о характере самого петровского царствования.
Все мы наслышаны о петровской Тайной канцелярии, но она была создана в 1718 году (в связи с делом царевича Алексея), а Преображенский приказ возник в самом начале царствования Петра, в 90-е годы, первоначально назывался Преображенской избой, ведал охраной Москвы, сторожил царевну Софью, заточенную в Новодевичьем монастыре, выполнял и другие важные государственные поручения. В распоряжении Приказа были два полка, бывшие потешные, будущие гвардейские. Из этой "Избы" возникло мощное учреждение политического сыска, существовавшее все время царствования Петра и упраздненное только после его смерти.
Шаг за шагом Преображенский приказ набирал силу. Первый шаг — 1695 год — ему дано право суда и следствия по политическим делам. Второй — 1697 год — это право стало исключительным.
Кажется, ни одно правительственное учреждение не пользовалось таким вниманием и благорасположением царя, как Преображенский приказ, — Петр постоянно получал его отчеты, читал его протоколы, сам приезжал сюда, участвовал в следствии, выносил приговоры, утверждал или отменял уже вынесенные. А главное — давал Приказу одну привилегию за другой, расширяя и углубляя сферу его деятельности. И неизменно поддерживал его начальника и главного судью — князя Ф. Ю. Ромодановского. Этот князь был, так сказать, потомственным работником политического сыска (его отец ведал застенком при царе Алексее Михайловиче, свою должность начальника Преображенского приказа Ромодановский занимал с первых шагов этого учреждения и до самой своей смерти; ему в этой должности наследовал его сын). По свидетельству современников, он был подлинным чудовищем; и с виду был страшен, судя по его портрету, но всего страшнее была его душа; делом сыска и палачества он занимался со страстью, ему мало было повесить человека, он вешал его за ребро, ему мало было пытать огнем — он жег людей живьем. Сам Петр называл его зверем — и доверял ему беспредельно, можно сказать, относился с сердечностью. То был любимый зверь царя; "ничто в нем не могло возбудить ни малейшего сострадания к жертве", — свидетельствует Н. Костомаров, — и тот, кто попадал в его застенок, "мог почитать себя погибшим".
Если вначале сотрудники Приказа, расследуя дело, выезжали на место, то с течением времени Ромодановский стал давать распоряжения другим приказам, а через них и местным властям, произвести то или иное следственное действие — разыскать и доставить беглого ("утеглеца"), произвести аресты или повальные обыски (а таким обыскам подвергались целые кварталы и улицы, целые деревни, какой-нибудь монастырь целиком или какой-нибудь полк целиком), и распоряжения Ромодановского выполнялись беспрекословно. Затем он сделал следующий важнейший шаг — стал отдавать распоряжения местным властям непосредственно, в частности, приказным избам, минуя их московское начальство.
Когда знакомишься с делами Приказа, поражает редкая для тех времен быстрота и слаженность его работы; не успел какой-нибудь несчастный с дыбы простонать чье-либо имя — и уже мчался нарочный с приказом: арестовать.
Из Москвы от Ромодановского во все концы страны летели такие "нарочные посыльные" — как правило, то были солдаты, а порою и офицеры Преображенского полка (гвардейцы на посылках у политического сыска — запомним это обстоятельство). Вот одно из распоряжений Ромодановского — разыскать скрывшегося от следствия знаменитого народного проповедника Григория Талицкого. Сыщики, разосланные по стране, должны были искать "по городам и по селам, и по монастырям, и по приходским церквам, и по рыбным ловлям, и на кораблях, и на карбусах, и на мелких судах, и во всяких местах, всякими мерами" — казалось бы, иголка в стоге сена? Талицкий был найден примерно через месяц, это при тогдашних-то дорогах и тогдашних транспортных средствах.
Ромодановский добился нового важного указа, который обязывал не только государственных должностных лиц — приказных судей, городовых воевод и т. д., — но и помещиков, и монастырские власти: "таких людей, которые учнут за собой сказывать государево слово и дело, присылать к Москве, не расспрашивая" и передавать непосредственно в Преображенский приказ "к стольнику, ко князю Федору Юрьевичу Ромодановскому". Нарушение этого указа влекло за собой различные кары: выговоры и штрафы (даже если речь шла о воеводах) — а дьяк Ярославской приказной избы по приказу Ромодановского был бит батогами.
Таким образом, уже весь административный аппарат обязан был выполнять, и притом немедленно, приказы Ромодановского. Они были обязательны также для представителей любой власти, будь то помещик в его владениях, игумен в монастыре, полковник в полку, — все они должны были присылать участников дела (самого доносчика, его жертву, свидетелей) и все документы в Преображенский приказ, — и притом "не расспрашивая", то есть с сутью дела не знакомясь и собственных попыток в нем разобраться не предпринимая.
Положение Приказа ничуть не изменилось с административными реформами Петра, возникновением губернского деления, коллегий и Сената. Когда новорожденная юстиц-коллегия, ведению которой подлежали все суды, попыталась вмешаться в деятельность Приказа, то есть самого могущественного судебного учреждения, сделать это ей не дали. Материалы дел, которые вел Приказ, не выдавались никому без именного царского указа.
Действовать вопреки указу позволил себе киевский губернатор князь Дмитрий Михайлович Голицын, один из самых образованных людей тогдашней России, человек сильного ума и огромного достоинства. Когда к нему привели арестованных по "слову и делу", он счел необходимым, прежде чем отправить их в Москву, самому их допросить. Ромодановский тотчас устроил громкий скандал, отказался принять арестантов "для того, что Киевский губернатор колодников разыскивал, а по указу теми колодниками не токмо разыскивать, а роспрашивать не велено", и потребовал, чтобы Сенат призвал губернатора к порядку. Ответ не заставил себя ждать. Петр подтвердил указ 1702 года: губернаторам разрешалось допрашивать изветчика только о том, какого рода извет он собирается сделать, и если речь идет о государевом деле, обязан, "не расспрашивая, оковав руки и ноги, присылать в Москву, в Преображенский приказ немедленно".
Политическое дело всегда начиналось с извета (доноса). То мог быть чей-то подслушанный разговор, чье-то слово, вырвавшееся в минуту раздражения, даже чья-то шутка; главным доказательством вины считалось собственное признание обвиняемого, главным методом расследования — пытка. Если Уложение царя Алексея Михайловича ее как-то ограничивало, то в петровских застенках она была безгранична — пытали до тех пор, пока не сознается; когда несчастный наконец "сознавался", его пытали снова, требуя, чтобы назвал сообщников, а когда полуживой он с дыбы выкрикивал чьи-то имена, названных тотчас хватали — и политическое дело разрасталось. Тут работали профессионалы, у них были специально разработанные инструкции — рекомендовалось, например, прерывать пытку, чтобы дать ранам затянуться: истязание по затянувшимся ранам было уже вовсе непереносимо. Многие умирали на пытке, а оправдательных приговоров Приказ практически не знал. Если не казнили смертью, то увечили, клеймили (порохом, который поджигали на лице по форме клейма, чтобы навечно держалось) и ссылали на каторгу — всегда вместе с семьей — в разные концы страны, чаще на Север, а всего чаще в Сибирь. Сосланные шли пешком сотни верст (и умирали в пути). Шли немые, безносые (если не смертная казнь, то урезание языка, вырывание ноздрей), искалеченные кнутом, шли вместе с малыми детьми и стариками. Шли, пугая своим видом жителей городов и деревень, мимо которых проходили.
Настоящая страда для Приказа наступала во время крупных политических процессов и массовых публичных казней, так в ходе стрелецких процессов было создано тринадцать дополнительных застенков. Уже дороги, ведущие в Москву, были уставлены виселицами. Первые стрелецкие головы Петр отрубил самолично еще в Преображенском, мимо которого вели пленных стрельцов. Плахи стояли у всех московских застав. Не хватало плах, тащили бревна, на которые человек пятьдесят стрельцов могли разом положить свои головы; не хватало палачей, звали добровольцев, и таковые являлись. Центром кровавого спектакля была Красная площадь, виселицы стояли тут регулярными шеренгами, между их рядами — плахи и колеса; на виселицах и плахах люди умирали быстро, на колесах, говорит современник, не менее суток, "они стонали и охали".
Итак, он сам рубил головы. История знает немало коронованных особ, обнаруживавших редкую жестокость, но они рук кровью не пачкали. Уж на что был зверем Иван Грозный, каких только замысловатых казней не придумывал, исполнение их он все же предоставлял Малюте. Петр рубил головы сам со своим любимцем Меншиковым, говорят, заставлял участвовать в кровавой работе и других своих приближенных.
* * *
Год за годом, не переставая, работал петровский политический сыск, и перед нами неизбежно должен встать вопрос: на основании каких законов вел он следствие и выносил судебные приговоры — каким судом судил своих подданных царь Петр? Великий государь, как правило, он и великий законодатель — так учит история, так думали и современники Петра.
Однажды в Петербурге на пиру, — рассказывает историк В. Н. Татищев, современник Петра, — граф Мусин-Пушкин, когда разговор зашел о царе Алексее Михайловиче, стал восхвалять Петра в ущерб его отцу. Петр счел это для себя оскорбительным и обратился к князю Якову Долгорукову: "Вот ты больше всех меня бранишь, — сказал он, — и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения; а как рассужу, то я вижу, что ты искренне меня и государство любишь и правду говоришь, за что я внутренне тебе благодарен; а теперь я спрошу тебя, как ты думаешь о делах отца моего и моих, и уверен, что ты нелицемерно скажешь мне правду".
Князь стал по привычке разглаживать свои длинные усы и в ответ произнес длинную речь, для нас исполненную большого смысла.
"На вопрос твой нельзя ответить коротко, — сказал он, — потому что у тебя с отцом дела разные: в одном ты больше заслуживаешь хвалы и благодарности, а в другом — твой отец". Речь шла о самом важном: "Три главные дела у царей: первое — внутренняя расправа (правовое разбирательство. — О. Ч.) и правосудие; это ваше главное дело. Для этого у отца твоего было больше досуга, а у тебя еще времени подумать о том не было (курсив всюду мой. — О. Ч.), и потому в этом отец твой больше тебя сделал. Но когда ты займешься этим, может быть, и больше отца сделаешь. Да и пора уж тебе о том подумать. Другое дело — военное. Этим делом отец твой много хвалы заслужил и великую пользу государству принес, устройством регулярных войск тебе путь показал; но после него неразумные люди все его начинания расстроили, так что ты почти все вновь начинал и в лучшее состояние привел. Однако, хоть и много я о том думал, но еще не знаю, кому из вас в этом деле предпочтение отдать; конец войны прямо нам это покажет. Третье дело — устройство флота, внешние союзы, отношения с иностранными государствами. В этом ты гораздо больше пользы государству принес и себе чести заслужил, нежели твой отец, с чем, надеюсь, и сам согласишься".
Конечно, речь Долгорукова в изложении Татищева слишком логично выстроена и красиво изложена, чтобы быть во всем достоверной, но похоже, что в действительности так все и было — и пир, и спор о царствовании Алексея Михайловича, и обращение царя к Долгорукову (к тому же речь этого правдолюбивого царедворца отвечает требованиям и правдивости, и осторожности). Но для нас тут важно другое: люди той эпохи ясно понимали, что самое главное в деятельности царя — это утвердить в стране справедливый и незыблемый закон, обеспечивающий мир и порядок.
Российское законодательство со времен Петра находилось в самом плачевном состоянии, Уложение царя Алексея Михайловича, составленное в 1649 году комиссией из нескольких бояр и утвержденное Земским собором, устарело, кажется, уже к моменту своего появления. С годами копились все новые и новые законы, изданные разными правителями и друг другу противоречащие, необходим был новый свод законов. Петр это, конечно, понимал, не раз предпринимал попытки создать комиссию по составлению нового Уложения, и каждой из них он давал умереть естественной смертью. Вопросы права царя не интересовали, работа законодателя его не привлекала (правовые основы российского государства закладывает не он). Преображенский приказ судил вне закона.
Мужайся, читатель, мы входим в зону петровского застенка. Писать мне об этом отвратительно, читать вам об этом будет трудно, но что поделать — проблемы, согласитесь, из важнейших, и, в конце концов, все-таки надо знать "земли родной минувшую судьбу".
Преображенский приказ работал в гуще жизни народной, и поэтому его архивы дают неоценимый материал для того, чтобы в этой жизни как-то разобраться.
"Политическое дело" обычно возникало на чьем-то дворе или в самой избе, на рынке, возле церкви или даже просто на перекрестке дорог.
Сюжет политического дела всегда один и тот же: "непристойные речи", задевающие царя и его правление, причем диапазон преступлений был широк чрезвычайно. Одним из самых тяжких тут считалось сочувствие к казненным. Так по приказу Петра отрубили голову некой Аксинье Трусовой и ее крепостному за то, что те жалели стрельцов. Несколько позже царь приказал дочери посадского человека Евдокии Часовниковой отрезать язык, бить ее кнутом и сослать в дальний монастырь за то, что она упрекала царя в жестокости. Не дай Бог было пожалеть вслух Евдокию, первую жену Петра, которую он насильно постриг в монахини. Не дай Бог было непочтительно отозваться о Екатерине, его второй жене (а ее, служанку или "портомою", прачку из Литвы, народ не признавал русской царицей). Нельзя было жаловаться на рост поборов и податей, на нищету, на тяготы войны, на голод в армии. А порой обвинение вообще строилось на пустом месте.
В Преображенский приказ пришел однажды донос: "новоприборный" солдат Яков Григорьев собирается писать жалобу — им, солдатам, вовсе не выдали сухарей. Григорьев прибыл в Москву недавно, политических обстоятельств совсем не знал и потому придумал написать о сухарях Софье (давно уже заточенной в Новодевичьем) в простодушном расчете: раз она царю сестра, то, может, и походатайствует. Доставленный в Приказ, он все тотчас признал, все объяснил и прибавил, что к этой счастливой мысли привел его случай, происшедший возле кремлевского дворца. Когда на карауле стояли солдаты Лефортова полка, на Красное крыльцо вышла царевна и стала их расспрашивать, как, мол, поживают, а те пожаловались ей, что их обманули при выдаче денег и вовсе не дали "хлебного жалования".
Ромодановский так и кинулся на это дело. Разумеется, тотчас были найдены солдаты, стоявшие в карауле, они показали, что к ним на Красное крыльцо действительно выходила богато одетая боярыня, тотчас нашли и ее — она оказалась Коптевой, постельницей царевен. Не сразу, но все же она созналась, что вышла на крыльцо со скуки (нетрудно понять!) и, не подумав, спроста заговорила с солдатами. К Софье вся эта история никакого отношения не имела, тем не менее Коптеву "за ее вышеописанные слова, о чем было ей тех солдат спрашивать и говорить с ними непристойно", приказано было бить плетьми и сослать в девичий монастырь, что во Пскове; наказание для Ромодановского очень мягкое — вовсе не потому, что она была женщиной, — женщин при Петре ничуть не менее зверски, чем мужчин, пытали, калечили и казнили, — а потому, что она была боярыней (материалы Приказа отчетливо свидетельствуют о том, что к дворянам и особенно знати Приказ, как правило, относился много мягче, чем к простолюдинам).
Зато простодушного солдата, того, кто хотел подать жалобу, да так и не подал, приговорили: "положить на плаху и, сняв с плахи, урезав ему язык, сослать в Сибирь".
Один искал справедливости (на уровне сухарей), другая от скуки вышла на крыльцо поболтать с ребятами из караула. Таков был уровень правосудия.
Урезание языка! — казнь, о которой и писать-то страшно, рука не поднимается, а для Петра то была самая распространенная из казней, положенных за "непристойные речи". Однако с годами царь, как видно, сообразил, что безъязыкие мужики и бабы — плохие работники, и стал широко применять другую казнь — вырывание ноздрей; сохранилась его собственноручная инструкция о том, как она должна производиться — специальным ножом, чтобы резал "до кости".
Чем больше читаешь материалы Приказа, тем сильнее странное ощущение, будто затягивает тебя в какой-то кромешный мир. Мы часто видим Петра в гуще боя, рыцарем со шпагой в руке, на палубе корабля во время шторма, высоко среди корабельных снастей под штормовым ветром, понимаем: вот любимый им мир, — и вдруг это удушье преображенских подвалов, кровавые дела застенка, мертвецы. Однако наш многогранный царь и этот мир любил.
Недовольство любым нововведением Петра немедля вызывало жестокую кару. Некий работный человек из Руссы осуждал царя за то, что тот "пустил такую проклятую табаку в мир", был казнен зверски (кнут, урезание языка, ссылка). Трудно понять, кстати, почему в глазах царя курево стало символом новой культурной жизни, но это так. Когда в ходе первой своей поездки в Англию царь заключил с купцами договор о свободном ввозе в Россию табака, владелец торговой компании заметил ему, что, сколько он знает, русские ненавидят табак и считают за грех его употреблять, на что Петр ответил, что переделает своих подданных, как только вернется домой. В представлении царя, облик культурного человека (парик, чулки с башмаками, короткие штаны) был неполон без трубки в зубах.
Особо интересные ему дела Петр сам присылал в Приказ. Однажды он прислал сюда трех кликуш — "разведать, с чего они кличат"; это значило: нет ли тут какой крамолы. Ромодановский стал "разведывать", женщин пытали, была среди них слепая Арина, она с дыбы кричала, что у нее падучая, что после припадка она вовсе ничего не помнит, ее пытали снова. Петр, разумеется, отлично понимал, что перед ним больная (сам он был припадочный, как видно, болел эпилепсией), зачем же было вздергивать ее на дыбу? Вернее всего, тут был такой расчет: кликуш, как и юродивых, почитали, Арина, надо думать, была звана во многие дома, многое могла слышать — может, кого и назовет. Но ведь и весь Приказ работал в надежде выпытать что-нибудь, из чего можно было бы скроить политический процесс. Кстати, параллели с нашей современностью бывают настолько очевидны, что я не хочу на них задерживаться; если XIX век обращался к благосклонному читателю, то мы теперь адресуемся к догадливому, к тому, кто аллюзии ловит на лету и без напоминания.
Уже самый характер и методы следствия, самый предмет его — "непристойные речи", категория, которая никак не была очерчена юридически и в которую попадали самые безобидные слова (однажды, по приказу Ромодановского, пытали солдата, который произнес поговорку "за глаза и царя бранят", требовали, чтобы признался, от кого слышал!) — все это действительно делало положение обвиняемых безнадежным.
В тех филиалах ада, каким предстают перед нами застенки Преображенского приказа, сквозь крики пытаемых и стоны умирающих можно расслышать голоса простых людей, увидеть повседневную жизнь, самую тихую и беззащитную — как бьется она в сетях государственного политического сыска.
Сразу же по возвращении из-за границы Петр вышел к приближенным с большими ножницами и стал собственноручно стричь им бороды — и молодым, и старым. Меншиков, уже побритый, ему помогал, и шуты весело принялись за дело. Вскоре (1699 г.) был издан указ, запрещающий носить бороды всем жителям России (исключение было сделано только для духовенства и для крестьян); наконец, разрешено было носить бороду всякому, способному за нее заплатить. В том же году царь запретил носить русское платье, велено было носить только одежду чужеземного покроя. Историки восприняли это нововведение с поразительным легкомыслием и, разумеется, тут же создали концепцию, согласно которой борода и одежда являли собой внешний знак глубинных преобразований; реакционная русская борода была, таким образом, противопоставлена прогрессивным царским ножницам. Понимания той трагедии, которую пережил тогда весь русский народ, нет, кажется, и до сих пор.
Речь, разумеется, шла не о моде: борода в Древней Руси была знаком достоинства, за ней стояла не только традиция, но и важная религиозная проблема: человек — это образ и подобие Божие, а Христос на иконе (а следовательно, и в представлении людей) был бородат; сбрить бороду — это был грех, искажение божественного лика, оскорбление Христа (который был верующим очень дорог). К этому чувству оскорбленной веры прибавлялось чувство невиданного унижения, которое переживал человек, когда его хватали на улице и насильно брили. Эта охота за людьми была организована со свойственным Петру размахом и энергией. На улицах и по дорогам были воздвигнуты заставы, могли они стоять и у церковных дверей (прихожан хватали при выходе и стригли). Сопротивляться было бесполезно, да и небезопасно — один из ревностных петровских губернаторов приказал тем, кто вздумает перечить, не стричь бороду, а выщипывать ее. Шла мощная всероссийская кампания, которой царь руководил неотступно.
Человек, прошедший через это надругательство (боярин или земледелец, все равно), был потрясен. Когда отец семейства являлся домой, стыдясь своего голого лица, погибая от унижения, в том же состоянии были и его домочадцы. Однажды несколько крестьян поехали в Москву и вернулись обритыми. Конечно, сбежалась деревня, стояли от мала до велика, смотрели, не знали, что сказать. Зато мы слышим, что кричал некий крестьянин Семенов (попавший, разумеется, в Приказ): "Я-де жить не хочу быть, если у меня бороду сбрить". Примерно в это время и князь Иван Хованский с отчаянием спрашивал своего духовного учителя Григория Талицкого, как ему жить, если его побреют насильно. Сколько тут было нервных срывов, сколько инфарктов?
Все царствование свое Петр охотился за бородами своих подданных — как это объяснить? Можно ли поверить, что наделенный сильным и широким умом царь просто так, ради забавы, занялся столь постыдным и вредным делом? Неужели верил, что действует в интересах просвещения? А он был неотступен, указ следовал за указом — тех, кто не бреет бороды, а только их стрижет, считать бородачами со всеми вытекающими отсюда карами; всякий, увидев бородача без жетона "уплачено", мог тащить его на расправу — и т.д.
Тем, кто осмеливался носить запрещенное русское платье, грозила каторга с конфискацией имущества; появившегося в нем хватали, ставили на колени и резали полы, укорачивая их до уровня земли.
Петр и тут вникал в малейшие подробности предпринятой им "реформы" — уже маниакально: ссылка и каторга грозили не только тем, кто носит русское платье, но и тем, кто им торгует. Через год он сделал еще один шаг в этой своей великой прогрессивной борьбе: под страхом той же каторги и конфискации всего имущества запретил продавать скобы и гвозди, которыми сапожники подбивали подошвы русских сапог.
Но Петр — это война, а война ненасытна, поить-кормить ее своею кровью пришлось русской деревне. Царь все требовал и требовал (тут он не знал никаких ограничений) — денег, продуктов, фуража. Регулярная армия оказалась много дороже прежней: если старое ополчение в промежутках между войнами расходилось по домам (а стрельцы отчасти кормили себя ремеслом и торговлей), то новую, постоянную армию нужно было где-то размещать круглый год, кормить ее, обувать и снабжать всем необходимым.
Старые налоги и подати в России сами по себе были велики, но Петр начал как бы новую налоговую политику: едва ли не каждое его новшество тотчас вызывало новый временный налог (начали строить флот — ввели корабельные; реформировать армию — ввели рекрутские; возводить Петербург — подводные и т.д.). Временные поборы неизменно становились постоянными.
На каждом шагу должен был платить мужик государству, были обложены поборами бани, мельницы, перевозы, мосты, водопои, домашний скот — и даже свадьбы. Царские сборщики являлись на крестьянский двор, сменяя друг друга; а были еще и косвенные налоги (соль, вино и т.д.), еще и повинности помещику.
Как они выкручивались, несчастные наши мужики? Казалось бы, могли бы расплатиться с государством, продав на базаре часть продуктов своего труда, — но они и этого не могли: муку, крупу, сало, овес, сено — это все подчистую выгребало государство.
Издавна существовали крестьянские работные повинности — чинить мосты и дороги, давать телеги под перевозки и т.д. Петр и тут был новатором, при нем мужиков уже тысячами гнали на верфи, на каналы, на строительство Петербурга.
И вот возникли в стране одновременно два процесса: по мере того как надвигалась на деревню налоговая громада, сама деревня таяла на глазах. Семьи теряли кормильцев, свою опору: уводили мужчин самого цветущего возраста; исчезали из деревни плотники, столяры, печники, кузнецы, по большей части, как и рекруты, — навсегда. И потому, что работы, на которые их посылали, бывали пожизненны, и потому, что велика была смертность на верфях и стройках.
Царя это не беспокоило, ему казалось: если поднажать, из народной массы можно еще многое выжать — и денежные суммы, и корзины с салом, и мешки с овсом, и возы с сеном.
Его решительный ум создал, наконец, систему, уже просто поражающую своей прямолинейностью. Поскольку между производящей деревней и потребляющей армией были мощные посредники — чиновники, в чьих руках оставалась часть собранных податей, Петр решил посадить армию на шею крестьянству самым непосредственным образом — введением подушной подати.
Податная реформа Петра (введение подушной подати вместо подворной), крупнейшее из его преобразований, не раз описана. Чтобы дать о ней представление, я воспользуюсь работами крупнейшего знатока этой эпохи Е. В. Анисимова. Началась она переписью населения, которая шла туго, люди не хотели подавать правдивые "ревизские сказки", затем последовала проверка поданных сведений, тщательный розыск тех, кого утаили от предыдущих переписей, а также выяснение податного статуса тех, кто до сих пор переписи не подлежал. Работа шла колоссальная. Административный гений Петра тут проявил себя вполне.
В связи с податной реформой возникло целое законодательство, тоже крайне репрессивное; тех, кто скрывал ревизские души, ждали жестокие кары: всех виновных в промедлении при подаче сказок, будь то хотя бы и сам воевода или вице-губернатор, — гласит указ, — "сыскав и собрав в канцелярию, держать в цепях и железах скованных, пока не подадут сказок". Если помещики, светские и духовные, к указанному сроку сказок не подали, — продолжает указ, — их поместья "отписаны будут бесповоротно".
Ревизоры "канцелярий свидетельства" обладали огромной властью. В помощь им были посланы гвардейцы (опять они!), эти карательные команды везли с собой плахи и виселицы. Людей хватали, приковывали к стене цепью на железном ошейнике, пытали, требовали, чтобы выдали "утаенных".
Вот какие донесения шли, к примеру, с мест о ходе реформы — из Великих Лук о деятельности некоего полковника Строева, о его рабочих буднях: "От него, полковника Строева, пытано кнутом и бито дворян — 11, из них умер один; держано в казематах дворян — 7, из оных от тесноты умер один; дворянских жен и дочерей держано — 6; людей и крестьян пытано и кнутом бито — 71, из оных умерло 10; в батоги бито людей и крестьян — 14", — каков отчет о проделанной работе? По донесению из Воронежа, где крестьяне во главе с местным священником решили "утаенных не выдавать", — священник был колесован, крестьяне по вырывании ноздрей сосланы на каторгу.
Вся Россия была разделена на уезды, а огромная и все растущая стотысячная российская армия должна была расселиться по этим уездам. Был сделан простой подсчет: годовой расход на одного пехотинца составляет 28,5 рублей, следовательно, его должны содержать 47 крестьян, а расход на кавалериста с его конем — 40 рублей, — содержать его должны 57 крестьян. Началась "раскладка на полки". Поскольку казарм тогда еще не знали, а обычного постоя хотели избежать, предписано было за счет тех же крестьян строить солдатские слободы, их и начали было строить, но не построили, и дело кончилось все тем же постоем. Известно, каким бедствием бывали для населения солдатские постои с их разнузданностью, наглыми грабежами и насилием. Этот всероссийский постой был по существу военной оккупацией русской деревни.
Сама армия подати и собирала.
Произошли огромные изменения — властью в уезде стал полковник расположенного тут полка, ему принадлежало право надзирать за воеводами и губернаторами, доносить об их действиях непосредственно Сенату, а главное, полки осуществляли в уезде полицейские функции. Сбор податей в пользу полка — поскольку есть основания полагать, что армия бывала и голодна, нетрудно представить себе, во что он реально превращался: брали положенное, хватали сверх положенного. "Полковые команды, — пишет В. О. Ключевский, — руководившие сбором подати, были разорительней самой подати. Она собиралась по третям года, и каждая экспедиция длилась два месяца: шесть месяцев в году села и деревни жили в паническом ужасе от вооруженных сборщиков, содержащихся при этом за счет обывателей, среди взысканий и экзекуций. Не ручаюсь, хуже ли вели себя в завоеванной России татарские баскаки времен Батыя".
Поскольку реальное число податных душ в уезде всегда было значительно меньше числа указанных в ревизских сказках, солдаты, чтобы добыть положенное (и неположенное), прибегали к пыткам, и сбор подати становился делом кровавым.
В ходе реформы прикрепление к земле стало более жестким: если раньше, до прихода полка, крестьянин с разрешения помещика мог уезжать на заработки и тем как-то расплачиваться с государством, помещиком и кормить семью, то теперь, чтобы выехать за пределы уезда, он должен был получить еще и особое разрешение, подписанное полковником. Крестьяне оказались как бы в двойной крепостной зависимости.
Поскольку одной из главных задач полковых властей было удержать на месте податные души, важной функцией их стала ловля беглых — в связи с политикой Петра проблема беглых становилась все более грозной.
Словом, по крестьянству, и так еле живому, был нанесен сокрушительный удар.
Понимал ли Петр, что делает и до чего довел народ? Чтобы ответить на этот вопрос, приведу его указ от 31 июня 1722 года, в самый разгар податной реформы (о нем с удивлением говорит Пушкин. Кстати, многие указы Петра вызывали его негодование, он назвал их "тиранскими". Надо помнить, что значило в пушкинском понимании слово "тиран", — это правитель, у которого нет сердца. Особенно возмутил его указ о дворянах, не явившихся на службу, "указ, превосходящий варварством все прежние <...> Нетчики поставлены вне закона"; по поводу другого: "Опять тиранство нестерпимое" и т.д. Указ, о котором у нас пойдет речь, Пушкин называет "странным" и, по-видимому, уже не видит возможности его комментировать. "Странный" — это еще весьма мягко сказано).
Этим указом Петр давал чиновникам новые критерии, на основании которых им следовало взимать с народа подати. Налоговому обложению подлежали все лица мужского пола "независимо от их возраста", это значит: "от старого до самого последнего младенца". Таким образом, крестьянский сын, едва появившись на свет, должен был платить государству и государю. Но и этого мало. Податному обложению подлежали также "слепые и весьма увечные и дряхлые и дураки, которые конечно действия и пропитания о себе никакого не имеют" — любопытное отступление, оно предвосхищает то удивление, которое должно возникнуть при чтении указа: они же ничего не могут заработать, с чего же им платить? Kонечно, не могут, — отвечал царь, — но мне все равно, кто за них будет расплачиваться.
Ревизские сказки подолгу оставались неизменными, независимо от того, что происходило в жизни. С уходом рекрута имя его оставляли в списке налогоплательщиков; если мужик бежал из деревни, его имя тоже не вычеркивали. И умерших из ревизских сказок не изымали — аферу с мертвыми душами царь Петр придумал задолго до Чичикова, только в отличие от последнего осуществил ее в масштабах всей России.
Конечно, расчет царя прост: за всех отсутствующих, немощных и мертвых заплатят живые и здоровые. Но ведь мужик-то и за себя и свою семью едва мог расплатиться, а платить за рекрутов и беглых, за слепых и сумасшедших — заведомо не мог.
На что надеялся царь? Опять же на карателей-гвардейцев, на дыбу и плаху?
Вместе с тем и сам этот указ — да и сами карательные команды, повсюду являвшиеся, — все это доказывает, что Петр отлично знал, в каком состоянии находится податное и особенно крестьянское население России. Не мог не понимать, что доскреб до самого дна. Не мог не знать, что войны для его страны непосильны. Когда был заключен Ништадтский мир, он говорил о необходимой народу передышке — и тут же начал новую войну, двинул огромное войско (на этот раз в поисках путей в Индию!). Армия опять оказалась без провианта и воды, пали лошади, в раскаленных песках кавалерия шла пешком; поход этот стоил колоссальных людских потерь и огромных денег. Как раз во время этого-то похода — из Астрахани — и написал Петр свой замечательный указ о поборах с младенцев и дураков: авось, гвардейцы как-нибудь да сообразят.
Из всех преобразований Петра податная реформа — самое значительное и мощное предприятие, поскольку она сопровождалась огромными общественными сдвигами, — подчас начинает казаться, шло нечто вроде землетрясения, когда исчезали целые социальные слои и на их месте воздвигались новые. В своем изложении реформы я пользуюсь фундаментальным исследованием Е. В. Анисимова.
До Петра масса народа — земледельцы — была крайне пестра по составу, даже помещичьи крестьяне разделялись на крепостных — это те, кто навечно принадлежал господину, — и на холопов, которым надежда на свободу все-таки светила: по давней и устойчивой традиции со смертью господина они становились свободными. Петр уравнял в правах холопов и крепостных, собрав их в единую крепостную массу, у которой никаких видов на свободу не было. Более того, холопов, уже отпущенных на свободу их господами, Петр насильно брал в солдаты (жизнь которых, кстати, была куда трудней холопской).
В социальной структуре России возник единый, скованный крепостным правом, крестьянский монолит.
Еще более пестрым по составу был слой свободных земледельцев, от однодворцев (потомки тех, кто некогда получил земельные наделы и нес за них службу на юге России; они считали себя дворянами, хоть по существу вели крестьянский образ жизни и сами обрабатывали свой надел) до полунищих владельцев клочков земли. Всех их Петр объединил в одно податное сословие, куда вошли те же однодворцы (юг России), потерявшие право называться дворянами, черносошные крестьяне (Север России), пашенные крестьяне (царские земли), "разночинцы" (сибирские поселенцы) и другие группы свободного крестьянства. Это вновь созданное единое сословие Петр назвал "государственными крестьянами". Формально они оставались свободными, но были положены в оклад, их свобода тем самым была резко ограничена; они не имели права покидать свой надел, не могли по своему желанию выбирать род занятий, не могли менять свой социальный статус. "Нужно признать, — пишет Е. В. Анисимов, — что "сочинение" великим реформатором России нового сословия государственных крестьян, привязанных к тяглу, ограниченных в территориальном и социальном перемещениях, превращало входившие в него категории в своеобразных крепостных государства", что впоследствии сделало обычной практику, когда цари и царицы тысячами дарили этих "свободных" своим приближенным.
Этот мучительный процесс (нетрудно представить себе, сколь велико было отчаяние людей, в один день ставших из свободных — несвободными), перетряхнувший крестьянское население страны, имел одно направление, одно отчетливое намерение — закрепостить российского земледельца.
Не менее решительно и жестко расправился Петр и с горожанами. Крестьяне, успевшие обосноваться в посаде, должны были вернуться к своим помещикам, или, оставаясь в городе и платя обычную для горожан подать, платить оброк и нести повинности так же и этим помещикам. Петр перенес в российские города западноевропейское устройство, в частности ремесленные цехи; в Европе от них старались освободиться, они сильно мешали развитию промышленности; в России же они были введены как последнее слово технического и социального прогресса. Города тоже были обложены податью, а следовательно, жители их тоже были ограничены в праве передвижения, в выборе занятий и смене социального статуса.
Духовное сословие Петр разрубил на две части: одну составляла церковная иерархия — как и дворянство, она была освобождена от подати, — значительная часть мелкого духовенства (причетники, нештатные священники, дьяконы и т.д.) была выброшена из духовного сословия, записана в оклад, а те, чьи церкви стояли на земле помещика, становились его крепостными.
Можно сказать с уверенностью: после податной реформы Петра Россия стала куда более крепостной, чем была до нее.
И наконец — господствующее сословие, чьи интересы последовательно защищал Петр (что нетрудно доказать), оно тоже было "переделано". Уничтожив сословие бояр, Петр объединил разрозненные социальные группы и создал единое сословие дворян, принцип происхождения заменил принципом личной выслуги, его знаменитая формула: "знатное дворянство по годности считать" — значила: по личным достоинствам, по степени усердия, по годам выслуги. Иерархия всех чинов, военных, штатских, придворных, была беспрекословно подчинена царю. Любой слуга государства, дворянин или не дворянин, должен был начинать эту лестницу с первой ступеньки; любой недворянин, достигнув определенной ступени, получал дворянство.
"В целом петровская политика в отношении дворянства была весьма жесткой, в сущности закрепостительной", — пишет Е. В. Анисимов. Этот господствующий класс не мог свободно распоряжаться своими землями и крепостными, значительная часть его в силу закона о майорате вынуждена была идти на государственную службу. Впрочем, все должны были служить, неявка на службу каралась с обычной для Петра жестокостью. К карам прибавлялось унижение, имена "нетчиков" публиковались на особых досках, которые прибивали к виселицам. За отказ от службы у дворянина конфисковали имение (и тот, кто донесет на "нетчика", получает часть этого имения).
Это дворянство, пишет Е. В. Анисимов, "обязанное учиться, чтобы служить, служить и служить на бессрочной военной и гражданской службе <...> можно ли назвать господствующим классом-сословием?.." Точнее было бы говорить о том, что и оно в какой-то мере было закрепощено.
Перед нами, таким образом, несомненный процесс закрепощения сословий, который характерен для периода социально-экономического упадка общества и развала государства; обычно это попытка сохранить то, что расползается и погибает, классический пример тому — закрепощение сословий в Римской империи накануне ее гибели. Петр удивительным образом осуществил такое закрепощение в период, когда Россия, полная сил, готовилась к своему расцвету.
Пушкин это понимал: "История представляет около его всеобщее рабство... Впрочем, все состояния, окованные без разбора, были равны перед его дубинкой" (перед его плахой, — добавим мы).
II
Культ Петра, легенда о том, будто он был обожаем народом, оформилась и получила широкое распространение при Николае I — и никто, кажется, не заметил, в каком странном обличии предстает при этом сам русский народ. Можно подумать, что он с удовольствием побрился, натянул немецкие штаны и с трубкой в зубах отправился провожать в рекруты сыновей и братьев. Или и того хуже — он начинает представляться некой огромной коровой, которая, позволяя себя доить, никогда при этом не мычит и не бодается. Подобное представление действительности, как мы сейчас увидим, не соответствует.
Как ни старался русский мужик, он не мог выплатить все подати и повинности государству и одновременно выполнять все свои обязанности по отношению к помещику: положение его было тем более трагично, что его, кормильца семьи, в любой день могли взять в солдаты или послать на стройку, откуда он не имел никакой надежды вернуться живым. Будь у него возможность, он бы восстал, но Петр с его грандиозным аппаратом насилия взял его в такие тиски, что о восстании не могло быть и речи. Единственный путь оставался крестьянину — бежать. Путь этот был очень тяжелым (сниматься с родного места и отправляться неизвестно куда!) и безмерно опасен; и все же крестьяне бежали, и ловить их стало одной из самых важных государственных задач. Россия стала ареной невиданной царской охоты.
Беглых ловили и раньше, в допетровские времена, но тогда этим вынуждены были заниматься сами помещики, при Петре ловлю беглых взяло в свои руки государство.
Мы не слышим их голосов, не знаем, о чем говорили беглецы у лесных костров, когда собирались примкнуть к разбойничьим отрядам или перейти польскую границу (а они готовы были "под пана и под ксендза", лишь бы не быть под московским царем, и даже, бывало, вступали в бой с солдатами пограничных застав, чтобы прорваться). Вообще голос народа слышен нам преимущественно тогда, когда кто-нибудь из простолюдинов оказывался в Преображенском приказе.
Беглый крестьянин Кузьмин где-то на дороге встретил коломенскую "жонку", разговорились, стали жаловаться на тяжкую жизнь и оба в связи с этим пропали в Преображенском приказе. Какой внимательный прохожий мог подслушать их разговор на дороге?
Такие разговоры, однако, шли по всей стране. "Годы стали голодные, а подати у нас великие, а ныне пришел указ с нас же взять за ветчинное сало по рублю (огромная сумма для крестьянина. — О. Ч.). А промыслов у нас нет, Бог знает, неведомо как стало и быть, чем платить". "Да у нас же взяты на Воронеж (на верфи. — О. Ч.) на вечное житье (курсив мой. — О. Ч.) плотники, и с того в волости иные дворы остались пусты".
Голоса тех, кто погибал и погиб в Преображенском приказе, дошли до нас не искаженными: подьячие Приказа, ведшие протоколы допросов, простодушно и добросовестно слово в слово записывали то, что говорили допрашиваемые; это благодаря им слышим мы, о чем коломенская женка говорила с беглым крестьянином Кузьминым. "Бог дал нам государя, — говорила она. — Тульскую дорогу всю выел, а теперь нашу пошел щипать".
Неожиданное открытие: казалось бы, темные, бесправные, беззащитные люди должны были быть подавлены, затравлены и робки не только в словах, но и в мыслях. А перед нами совершенная внутренняя независимость. Не только смелость суждений, но и резко критическое отношение к властям и к самому царю — впрочем, к нему-то как раз в первую очередь.
Согласно официальной доктрине, подданные принадлежали царю и душой и телом, у любого из них мог он отнять и свободу, и жизнь, и, уж разумеется, имущество. И казнить мог, и пытать мог, и по миру пустить. Петр широко пользовался этим своим ничем не ограниченным правом, и окружающие этого его права не оспаривали. Но люди, чьи голоса нам удалось расслышать, подобной доктрины явно не разделяли. Ни тени холопского подобострастия.
Уличная сценка: какой-то монах (как видно, некто вроде тогдашнего деда Щукаря), потешая слушателей, говорил: дела, мол, у него хороши, если так пойдет, он "возьмет за себя царицу" (намек на Екатерину? — если это так, то это прямая насмешка над Петром). Слушатели, разумеется, хохотали. Никакой благоговейной дистанции, никакого почтения к священной особе, совершенное панибратство. Вот кто-то "бранит царя матерно" за то, что "табак велел тянуть"; кто-то, надевая немецкое платье, клянет на чем свет стоит того, кто это платье придумал, и говорит, что с удовольствием "того бы повесил".
Две женщины говорят меж собой: "Какой он царь — он крестьян разорил с домами, мужей побрал в солдаты, а нас с детьми осиротил и заставил плакать вечно". Эти тоже не только плакали, но и ругали царя бранными словами. Люди не просто гневались, но и пытались понять, как это могло случиться, что русский царь разоряет русскую землю — губит свое царство! Почему под корень изводит своих же, русских?
"Какой он царь, — говорил о Петре новгородский торговый человек, — он вор, а не царь, царишко, государство все разорил и у нас, посадских людей, торги отнял". Совершенно ясно, что в представлении купца ни товары его, ни самая жизнь собственностью Петра не являются и что царь не имеет права поступать так, как поступает. А вот гордая речь подвыпившего купца Романова: "Великий государь передо мной кругом виноват, и если он, государь, со мной съедется, я его под бок ткну" — каково?
Снова говорит крестьянин: царь не бережет своих крестьян, хотя мог бы понять: "кабы нас не было, так бы и его, государя, не было" — очень высокий уровень общественного самосознания, не так ли?
Но более всего поражала людей необычайная, нечеловеческая жестокость Петра (еще одно доказательство тому, что свирепость царя нельзя, как обычно делается, объяснить и оправдать жестокостью самой эпохи). В глазах народа он потерял человеческий облик — был из ряда вон, немыслим. "Без того он жить не может, — говорила посадская дочь, — чтобы ему некоторый день крови не пить". "Которого-де дня государь и стольник князь Ромодановский крови изопьют, — читаем мы в другом протоколе, — того дня и те часы они веселы, а которого дня они крови не изопьют, и того дня им хлеб не есца" — сколько презрения в этих словах!
Как могли люди бороться с чудовищной и беспощадной машиной насилия? — мне ни разу не встречались примеры хотя бы маленьких, локальных побед. Зато были тут героические попытки — всегда безнадежные — не выдавать друг друга; эти попытки беспомощных людей поддержать друг друга — они всегда для нас драгоценны.
На крестьянина Косимовца, принадлежавшего помещику Свищеву, донес солдат-преображенец Латышев (в прошлом он сам был крепостным Свищева, и вот теперь он — петровский гвардеец), будто бы Косимовец, когда речь зашла о Петре, заявил: "...нам де сам государь ни так ни сяк, он де нам государь ни в копейку", а помещик его, Свищев, вместо того чтобы, как положено, взять Косимовца под стражу и отослать в Преображенский приказ, стал уговаривать Латышева не давать хода этому делу и "помириться". Усилия Свищева спасти Косимовца были мало сказать безрезультатны, Свищев был наказан "на теле", а Косимовцу вырезали язык и отправили на каторгу в Сибирь. Помещик и крестьянин, пытавшиеся совместно защититься от преображенца, — наверно, есть тут некая закономерность.
Мужество пытаемого спасало от гибели многих.
На Тимофея Волоха донес его жилец, будто два года назад кто-то, неизвестно кто, сказал ему, Волоху, что когда-то под Азовом стрельцы хотели убить царя. Свидетельницей жилец выставил жену Волоха, которая сперва извет подтвердила (наверно, разговор такой был), а потом, видя, что муж вину отрицает, заявила, что "поклепала его напрасно". Ее пытали трижды, каждый раз с кнутом, ударов по 20, она держалась. Тогда сделали ту самую "передышку", после чего она была "зжена огнем, а с огня говорила те же речи", что муж не виноват. Процесс длился несколько лет, конца его мы не знаем.
Жила в Петербурге на Оружейной улице Авдотья Журавкина. Была она замужняя, но муж ее, боцман, служил по кораблям; вот, кстати, еще одна серьезная проблема того времени: за огромными цифрами рекрутских и работных наборов (двадцать тысяч, тридцать тысяч зараз) мы представляем себе толпы русских мужиков, уходивших из дому, и забываем о толпах русских баб, остававшихся дома; баб, терявших детей (в армию брали с 15 лет), братьев, мужей, что погибали на войне и на бесконечных стройках (тема вдовства и сиротства). Так что семью Авдотьи Журавкиной можно назвать образцовой семьей времен петровских реформ: муж во флоте, а жена — в работницах у кого-то из посадских.
Однажды к Авдотье пришла ее приятельница Федора Баженова, солдатка. Она была за преображенцем, но самих преображенцев не жаловала; кстати, в народе их называли "самохвалы" и "железные носы".
Авдотья хворала, и болезнь ее, так жаловалась она сама, стала вовсе нестерпимой после одного события: она видела, как на площади "возле каменна столба" живьем сожгли человека. Разговор зашел вообще о казнях. Они были дома одни, и никто не мог их подслушать.
Как-то Федора навещала мужа-преображенца, который был под арестом; условия, как видно, были нестрогие, жена принесла вина, тут же подсел Комаров, денщик преображенского капитана, тоже сидевший за какие-то провинности. Выпили, Баженов стал "вельми шумен", и Федора в раздражении сказала, что мужу ее никакой тайны доверить нельзя, сразу выболтает. Денщику Комарову не стоило труда узнать, о какой тайне идет речь: на престоле-де не царь сидит, царь подменен. Уже на следующее утро денщик кричал "слово и дело".
На этот раз мы уже не в московском Приказе, а в петербургской Тайной канцелярии; руководители ее, Петр Толстой и Андрей Ушаков, в деле сыска не уступали Ромодановскому, если не превзошли его в мастерстве. Федору допрашивал сам Ушаков, он чуял тут поживу. Женщина отпиралась. Он обещал ей свободу, если скажет, от кого слышала столь "непристойные речи", — и смертные муки, если станет отпираться. Она не выдержала и назвала Авдотью Журавкину.
Схватили Авдотью, привели в застенок, один вид которого нередко лишал человека мужества, но эта женщина выдержала и дыбу, и удары кнута, который вспорол ей спину. Сделали положенную паузу, начали заново — Авдотья молчала. Видя ее мужество, и Федора отказалась от своего оговора. Их пытали уже с огнем, женщины и тут выстояли. Тогда позвали попа, но они и попу не открылись, хотя, надо думать, по обычаю того времени он пугал их адскими муками. Приговор был мягок: сослать в монастырь неподалеку от Архангельска и "велеть им там быть неисходно с прочими таковыми до их смерти". С партией других арестантов, — пишет М. Семевский, опубликовавший эту историю, написанную на основе самого следственного дела, — их, искалеченных, "погнали по пустырям, по лесам, по горам и оврагам, в мороз и метель в дальнее бедное и глухое Пусто-озеро".
Между тем народная мысль упорно вела свое следствие, пытаясь понять, почему же все-таки русский царь разоряет собственное царство. И находила все тот же один-единственный ответ: это не царь. На московском престоле самозванец, оборотень. Кто же он и откуда? Дальнейший ход народной мысли был предрешен: если царь все время за границей (а вернувшись, перекраивает Россию на немецкий лад), если он мучает русских и покровительствует иностранцам, какое уж тут сомненье: "государя на Москве нет, семь лет в полону, в темнице томится, а на царстве нынче немчин сидит". Это широко пошло по стране (в другом варианте: у царицы Наталии Кирилловны родилась девочка, и ее подменили мальчиком).
Однако немчин, он, хоть и плох, но все же человек. А этот? — "пока поутру крови не выпьет..."
И народ догадался: на царском престоле сидит Антихрист.
Для древнерусского человека Антихрист, разумеется, был реальностью — посланец сатаны, по иной версии родной сын его, который, по древнему предсказанию, должен явиться миру незадолго до его конца.
Почему в народной душе возникла мысль, будто Петр и есть Антихрист, понять нетрудно, куда важней и куда интересней другой вопрос: был ли Петр Антихристом на самом деле?
Вопрос этот закономерен, независимо от того, как мы его понимаем — онтологически, то есть исходя из того, что есть в мире злое начало, злой дух (не с хвостом и копытом, разумеется, но — объективно сущий, независимо от нашего сознания); или считаем, что злое начало в мире рождено человеческой душой и, умноженное на мириады душ, живших и живущих на земле, становится реальным явлением.
В мире апокрифов и "отреченных книг" возникали свои представления о борьбе и зле, о Боге и о дьяволе. Знаменито было сказание о борьбе Правды с Кривдой, когда "Правда матушка в небеса ушла", а Кривда, оставшись, "расстелилась по земле"; однако Правда продолжает свою борьбу в союзе с Христом — это крестьянский Христос; однажды, гласит апокриф, он, увидев, что пахарь изнемогает от непосильного труда, сам взялся за плуг. Замечательно, что величайшее зло России — крепостное право — в представлении народа не только тесно связано с дьяволом, но прямо от него исходит: когда Бог изгнал первых людей из рая, Адам не знал, как ему прокормиться с данного ему земельного участка, тогда-то и явился к нему дьявол и сказал, что они так поделили мир, что Бог остался на небесах, а он, дьявол, владеет теперь землей. "Хочешь божьим быть, — сказал дьявол, — иди к богу в рай, хочешь землю пахать, иди ко мне". И Адам подписал кабальное "рукописание" — так и началось в мире крепостное право; любопытно было бы проследить по источникам, есть ли основания предполагать, что крепостническая политика Петра воспринималась народом как дьявольское дело. Впрочем, ведь в представлении многих людей сама петровская власть была от дьявола.
Петр плыл по Неве, с берегов гремели трубы, палили пушки, яхта, на которой он плыл, тоже палила, что есть силы, а он яростно махал платком, орал во все горло: "Мир! Мир!" — и толпы, собравшиеся по берегам, отвечали ему восторженными воплями.
Царь легко соскочил на берег и побежал к Троицкому собору — возблагодарить Бога за дарованную победу.
В соборе все было торжественно. Сперва читали сам Ништадтский мирный трактат, потом канцлер Головкин говорил Петру хвалебную речь. "Сенат (т.е. восемь стариков), — пишет Пушкин, — прокричал vivat. Петр отвечал речью гораздо более приличной и рассудительной, чем это все торжество". Он говорил о том, что теперь, когда война кончилась, надо в "совершенство приводить распорядки государства", способствовать торговле с чужеземными странами, "дабы народ через то облегчение иметь мог".
http://magazines.russ.ru/zvezda/2001/3/chaikov.html
ОЛЬГА ЧАЙКОВСКАЯ
ВЕЛИКИЙ ЦАРЬ ИЛИ АНТИХРИСТ?
I
Однажды Довлатов снимался в каком-то маленьком любительском фильме в роли Петра Первого, которому предстояло вдруг явиться на улицах современного Ленинграда и тем поразить его обитателей. Двухметровый Довлатов в камзоле и при шпаге стал в очередь к пивному ларьку. И что же? Да ничего, только кто-то крикнул кому-то: "Я за лысым стою, царь за мною, а ты уже за царем будешь", — вот и все. Довлатов, как всегда, был точен и ухватил суть. Царь стал своим, всем понятным и вроде бы даже примелькался. К его облику Россию давно приучили его памятники — кудри, летящие назад, ботфорт, выставленный вперед, а нынче он стал достоянием массовой культуры, он и на кино-, и на телеэкране; то и дело вышагивает он впереди праздничных процессий (в исполнении какого-нибудь долговязого парня с усиками), а сегодня вообще как бы снова входит во власть: его изображения на деньгах, его портреты в ответственных кабинетах, кто-то из премьер-министров даже сказал, будто бы мы идем его путем. Появились и новые памятники, самый большой, как известно, на Москве-реке. Высоко среди корабельных снастей стоит несчастный царь: всю жизнь любил он водные просторы, веселел в штормовую погоду, и вот теперь обречен гордо выситься в луже, озирая москворецкие задворки.
А что это за господин сидит на стуле во дворе Петропавловской крепости? Никакого порыва (напротив, аршин проглотил), никаких кудрей (напротив, совершенно лыс), а маленькая головка не оставляет зрителю уже и вовсе никаких надежд. Любопытно, что его и такого, порядком-таки страшного, население Петербурга полюбило, к нему уже ездят свадьбы, и невесты, фотографируясь, садятся к нему на колени.
Но вот какая странность: от портретов его и памятников исходит как бы некое излучение, уже от самого имени его словно бьет каким-то током, и гробница его в Петропавловском соборе молчит особенно загадочно. "Всем понятный"? — но, в сущности, мы знаем его очень мало, да и та роль, которую сыграл он в судьбе России, тоже ведь не вполне ясна.
Ни один памятник не может, конечно, сравниться с великим фальконетовским, над которым не властно время. Но ведь есть и еще один Петр, тот, что в ненастную петербургскую ночь заставил коня спрыгнуть на мостовую с гранитного пьедестала. Он загадочен в своей концепции, к нему мы, разумеется, еще вернемся — в конце нашей работы, чтобы сверить с ним те выводы, которые у нас получились.
Преобразования Петра хорошо изучены и подробно описаны, однако есть среди них одно, тоже изученное и описанное, но только в специальной литературе, — и вовсе не изложенное в той, которая и делает исторические явления и факты достоянием общества. Преображенский приказ! Он играл в жизни страны столь важную роль, что, не зная о нем, вряд ли можно судить о характере самого петровского царствования.
Все мы наслышаны о петровской Тайной канцелярии, но она была создана в 1718 году (в связи с делом царевича Алексея), а Преображенский приказ возник в самом начале царствования Петра, в 90-е годы, первоначально назывался Преображенской избой, ведал охраной Москвы, сторожил царевну Софью, заточенную в Новодевичьем монастыре, выполнял и другие важные государственные поручения. В распоряжении Приказа были два полка, бывшие потешные, будущие гвардейские. Из этой "Избы" возникло мощное учреждение политического сыска, существовавшее все время царствования Петра и упраздненное только после его смерти.
Шаг за шагом Преображенский приказ набирал силу. Первый шаг — 1695 год — ему дано право суда и следствия по политическим делам. Второй — 1697 год — это право стало исключительным.
Кажется, ни одно правительственное учреждение не пользовалось таким вниманием и благорасположением царя, как Преображенский приказ, — Петр постоянно получал его отчеты, читал его протоколы, сам приезжал сюда, участвовал в следствии, выносил приговоры, утверждал или отменял уже вынесенные. А главное — давал Приказу одну привилегию за другой, расширяя и углубляя сферу его деятельности. И неизменно поддерживал его начальника и главного судью — князя Ф. Ю. Ромодановского. Этот князь был, так сказать, потомственным работником политического сыска (его отец ведал застенком при царе Алексее Михайловиче, свою должность начальника Преображенского приказа Ромодановский занимал с первых шагов этого учреждения и до самой своей смерти; ему в этой должности наследовал его сын). По свидетельству современников, он был подлинным чудовищем; и с виду был страшен, судя по его портрету, но всего страшнее была его душа; делом сыска и палачества он занимался со страстью, ему мало было повесить человека, он вешал его за ребро, ему мало было пытать огнем — он жег людей живьем. Сам Петр называл его зверем — и доверял ему беспредельно, можно сказать, относился с сердечностью. То был любимый зверь царя; "ничто в нем не могло возбудить ни малейшего сострадания к жертве", — свидетельствует Н. Костомаров, — и тот, кто попадал в его застенок, "мог почитать себя погибшим".
Если вначале сотрудники Приказа, расследуя дело, выезжали на место, то с течением времени Ромодановский стал давать распоряжения другим приказам, а через них и местным властям, произвести то или иное следственное действие — разыскать и доставить беглого ("утеглеца"), произвести аресты или повальные обыски (а таким обыскам подвергались целые кварталы и улицы, целые деревни, какой-нибудь монастырь целиком или какой-нибудь полк целиком), и распоряжения Ромодановского выполнялись беспрекословно. Затем он сделал следующий важнейший шаг — стал отдавать распоряжения местным властям непосредственно, в частности, приказным избам, минуя их московское начальство.
Когда знакомишься с делами Приказа, поражает редкая для тех времен быстрота и слаженность его работы; не успел какой-нибудь несчастный с дыбы простонать чье-либо имя — и уже мчался нарочный с приказом: арестовать.
Из Москвы от Ромодановского во все концы страны летели такие "нарочные посыльные" — как правило, то были солдаты, а порою и офицеры Преображенского полка (гвардейцы на посылках у политического сыска — запомним это обстоятельство). Вот одно из распоряжений Ромодановского — разыскать скрывшегося от следствия знаменитого народного проповедника Григория Талицкого. Сыщики, разосланные по стране, должны были искать "по городам и по селам, и по монастырям, и по приходским церквам, и по рыбным ловлям, и на кораблях, и на карбусах, и на мелких судах, и во всяких местах, всякими мерами" — казалось бы, иголка в стоге сена? Талицкий был найден примерно через месяц, это при тогдашних-то дорогах и тогдашних транспортных средствах.
Ромодановский добился нового важного указа, который обязывал не только государственных должностных лиц — приказных судей, городовых воевод и т. д., — но и помещиков, и монастырские власти: "таких людей, которые учнут за собой сказывать государево слово и дело, присылать к Москве, не расспрашивая" и передавать непосредственно в Преображенский приказ "к стольнику, ко князю Федору Юрьевичу Ромодановскому". Нарушение этого указа влекло за собой различные кары: выговоры и штрафы (даже если речь шла о воеводах) — а дьяк Ярославской приказной избы по приказу Ромодановского был бит батогами.
Таким образом, уже весь административный аппарат обязан был выполнять, и притом немедленно, приказы Ромодановского. Они были обязательны также для представителей любой власти, будь то помещик в его владениях, игумен в монастыре, полковник в полку, — все они должны были присылать участников дела (самого доносчика, его жертву, свидетелей) и все документы в Преображенский приказ, — и притом "не расспрашивая", то есть с сутью дела не знакомясь и собственных попыток в нем разобраться не предпринимая.
Положение Приказа ничуть не изменилось с административными реформами Петра, возникновением губернского деления, коллегий и Сената. Когда новорожденная юстиц-коллегия, ведению которой подлежали все суды, попыталась вмешаться в деятельность Приказа, то есть самого могущественного судебного учреждения, сделать это ей не дали. Материалы дел, которые вел Приказ, не выдавались никому без именного царского указа.
Действовать вопреки указу позволил себе киевский губернатор князь Дмитрий Михайлович Голицын, один из самых образованных людей тогдашней России, человек сильного ума и огромного достоинства. Когда к нему привели арестованных по "слову и делу", он счел необходимым, прежде чем отправить их в Москву, самому их допросить. Ромодановский тотчас устроил громкий скандал, отказался принять арестантов "для того, что Киевский губернатор колодников разыскивал, а по указу теми колодниками не токмо разыскивать, а роспрашивать не велено", и потребовал, чтобы Сенат призвал губернатора к порядку. Ответ не заставил себя ждать. Петр подтвердил указ 1702 года: губернаторам разрешалось допрашивать изветчика только о том, какого рода извет он собирается сделать, и если речь идет о государевом деле, обязан, "не расспрашивая, оковав руки и ноги, присылать в Москву, в Преображенский приказ немедленно".
Политическое дело всегда начиналось с извета (доноса). То мог быть чей-то подслушанный разговор, чье-то слово, вырвавшееся в минуту раздражения, даже чья-то шутка; главным доказательством вины считалось собственное признание обвиняемого, главным методом расследования — пытка. Если Уложение царя Алексея Михайловича ее как-то ограничивало, то в петровских застенках она была безгранична — пытали до тех пор, пока не сознается; когда несчастный наконец "сознавался", его пытали снова, требуя, чтобы назвал сообщников, а когда полуживой он с дыбы выкрикивал чьи-то имена, названных тотчас хватали — и политическое дело разрасталось. Тут работали профессионалы, у них были специально разработанные инструкции — рекомендовалось, например, прерывать пытку, чтобы дать ранам затянуться: истязание по затянувшимся ранам было уже вовсе непереносимо. Многие умирали на пытке, а оправдательных приговоров Приказ практически не знал. Если не казнили смертью, то увечили, клеймили (порохом, который поджигали на лице по форме клейма, чтобы навечно держалось) и ссылали на каторгу — всегда вместе с семьей — в разные концы страны, чаще на Север, а всего чаще в Сибирь. Сосланные шли пешком сотни верст (и умирали в пути). Шли немые, безносые (если не смертная казнь, то урезание языка, вырывание ноздрей), искалеченные кнутом, шли вместе с малыми детьми и стариками. Шли, пугая своим видом жителей городов и деревень, мимо которых проходили.
Настоящая страда для Приказа наступала во время крупных политических процессов и массовых публичных казней, так в ходе стрелецких процессов было создано тринадцать дополнительных застенков. Уже дороги, ведущие в Москву, были уставлены виселицами. Первые стрелецкие головы Петр отрубил самолично еще в Преображенском, мимо которого вели пленных стрельцов. Плахи стояли у всех московских застав. Не хватало плах, тащили бревна, на которые человек пятьдесят стрельцов могли разом положить свои головы; не хватало палачей, звали добровольцев, и таковые являлись. Центром кровавого спектакля была Красная площадь, виселицы стояли тут регулярными шеренгами, между их рядами — плахи и колеса; на виселицах и плахах люди умирали быстро, на колесах, говорит современник, не менее суток, "они стонали и охали".
Итак, он сам рубил головы. История знает немало коронованных особ, обнаруживавших редкую жестокость, но они рук кровью не пачкали. Уж на что был зверем Иван Грозный, каких только замысловатых казней не придумывал, исполнение их он все же предоставлял Малюте. Петр рубил головы сам со своим любимцем Меншиковым, говорят, заставлял участвовать в кровавой работе и других своих приближенных.
* * *
Год за годом, не переставая, работал петровский политический сыск, и перед нами неизбежно должен встать вопрос: на основании каких законов вел он следствие и выносил судебные приговоры — каким судом судил своих подданных царь Петр? Великий государь, как правило, он и великий законодатель — так учит история, так думали и современники Петра.
Однажды в Петербурге на пиру, — рассказывает историк В. Н. Татищев, современник Петра, — граф Мусин-Пушкин, когда разговор зашел о царе Алексее Михайловиче, стал восхвалять Петра в ущерб его отцу. Петр счел это для себя оскорбительным и обратился к князю Якову Долгорукову: "Вот ты больше всех меня бранишь, — сказал он, — и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения; а как рассужу, то я вижу, что ты искренне меня и государство любишь и правду говоришь, за что я внутренне тебе благодарен; а теперь я спрошу тебя, как ты думаешь о делах отца моего и моих, и уверен, что ты нелицемерно скажешь мне правду".
Князь стал по привычке разглаживать свои длинные усы и в ответ произнес длинную речь, для нас исполненную большого смысла.
"На вопрос твой нельзя ответить коротко, — сказал он, — потому что у тебя с отцом дела разные: в одном ты больше заслуживаешь хвалы и благодарности, а в другом — твой отец". Речь шла о самом важном: "Три главные дела у царей: первое — внутренняя расправа (правовое разбирательство. — О. Ч.) и правосудие; это ваше главное дело. Для этого у отца твоего было больше досуга, а у тебя еще времени подумать о том не было (курсив всюду мой. — О. Ч.), и потому в этом отец твой больше тебя сделал. Но когда ты займешься этим, может быть, и больше отца сделаешь. Да и пора уж тебе о том подумать. Другое дело — военное. Этим делом отец твой много хвалы заслужил и великую пользу государству принес, устройством регулярных войск тебе путь показал; но после него неразумные люди все его начинания расстроили, так что ты почти все вновь начинал и в лучшее состояние привел. Однако, хоть и много я о том думал, но еще не знаю, кому из вас в этом деле предпочтение отдать; конец войны прямо нам это покажет. Третье дело — устройство флота, внешние союзы, отношения с иностранными государствами. В этом ты гораздо больше пользы государству принес и себе чести заслужил, нежели твой отец, с чем, надеюсь, и сам согласишься".
Конечно, речь Долгорукова в изложении Татищева слишком логично выстроена и красиво изложена, чтобы быть во всем достоверной, но похоже, что в действительности так все и было — и пир, и спор о царствовании Алексея Михайловича, и обращение царя к Долгорукову (к тому же речь этого правдолюбивого царедворца отвечает требованиям и правдивости, и осторожности). Но для нас тут важно другое: люди той эпохи ясно понимали, что самое главное в деятельности царя — это утвердить в стране справедливый и незыблемый закон, обеспечивающий мир и порядок.
Российское законодательство со времен Петра находилось в самом плачевном состоянии, Уложение царя Алексея Михайловича, составленное в 1649 году комиссией из нескольких бояр и утвержденное Земским собором, устарело, кажется, уже к моменту своего появления. С годами копились все новые и новые законы, изданные разными правителями и друг другу противоречащие, необходим был новый свод законов. Петр это, конечно, понимал, не раз предпринимал попытки создать комиссию по составлению нового Уложения, и каждой из них он давал умереть естественной смертью. Вопросы права царя не интересовали, работа законодателя его не привлекала (правовые основы российского государства закладывает не он). Преображенский приказ судил вне закона.
Мужайся, читатель, мы входим в зону петровского застенка. Писать мне об этом отвратительно, читать вам об этом будет трудно, но что поделать — проблемы, согласитесь, из важнейших, и, в конце концов, все-таки надо знать "земли родной минувшую судьбу".
Преображенский приказ работал в гуще жизни народной, и поэтому его архивы дают неоценимый материал для того, чтобы в этой жизни как-то разобраться.
"Политическое дело" обычно возникало на чьем-то дворе или в самой избе, на рынке, возле церкви или даже просто на перекрестке дорог.
Сюжет политического дела всегда один и тот же: "непристойные речи", задевающие царя и его правление, причем диапазон преступлений был широк чрезвычайно. Одним из самых тяжких тут считалось сочувствие к казненным. Так по приказу Петра отрубили голову некой Аксинье Трусовой и ее крепостному за то, что те жалели стрельцов. Несколько позже царь приказал дочери посадского человека Евдокии Часовниковой отрезать язык, бить ее кнутом и сослать в дальний монастырь за то, что она упрекала царя в жестокости. Не дай Бог было пожалеть вслух Евдокию, первую жену Петра, которую он насильно постриг в монахини. Не дай Бог было непочтительно отозваться о Екатерине, его второй жене (а ее, служанку или "портомою", прачку из Литвы, народ не признавал русской царицей). Нельзя было жаловаться на рост поборов и податей, на нищету, на тяготы войны, на голод в армии. А порой обвинение вообще строилось на пустом месте.
В Преображенский приказ пришел однажды донос: "новоприборный" солдат Яков Григорьев собирается писать жалобу — им, солдатам, вовсе не выдали сухарей. Григорьев прибыл в Москву недавно, политических обстоятельств совсем не знал и потому придумал написать о сухарях Софье (давно уже заточенной в Новодевичьем) в простодушном расчете: раз она царю сестра, то, может, и походатайствует. Доставленный в Приказ, он все тотчас признал, все объяснил и прибавил, что к этой счастливой мысли привел его случай, происшедший возле кремлевского дворца. Когда на карауле стояли солдаты Лефортова полка, на Красное крыльцо вышла царевна и стала их расспрашивать, как, мол, поживают, а те пожаловались ей, что их обманули при выдаче денег и вовсе не дали "хлебного жалования".
Ромодановский так и кинулся на это дело. Разумеется, тотчас были найдены солдаты, стоявшие в карауле, они показали, что к ним на Красное крыльцо действительно выходила богато одетая боярыня, тотчас нашли и ее — она оказалась Коптевой, постельницей царевен. Не сразу, но все же она созналась, что вышла на крыльцо со скуки (нетрудно понять!) и, не подумав, спроста заговорила с солдатами. К Софье вся эта история никакого отношения не имела, тем не менее Коптеву "за ее вышеописанные слова, о чем было ей тех солдат спрашивать и говорить с ними непристойно", приказано было бить плетьми и сослать в девичий монастырь, что во Пскове; наказание для Ромодановского очень мягкое — вовсе не потому, что она была женщиной, — женщин при Петре ничуть не менее зверски, чем мужчин, пытали, калечили и казнили, — а потому, что она была боярыней (материалы Приказа отчетливо свидетельствуют о том, что к дворянам и особенно знати Приказ, как правило, относился много мягче, чем к простолюдинам).
Зато простодушного солдата, того, кто хотел подать жалобу, да так и не подал, приговорили: "положить на плаху и, сняв с плахи, урезав ему язык, сослать в Сибирь".
Один искал справедливости (на уровне сухарей), другая от скуки вышла на крыльцо поболтать с ребятами из караула. Таков был уровень правосудия.
Урезание языка! — казнь, о которой и писать-то страшно, рука не поднимается, а для Петра то была самая распространенная из казней, положенных за "непристойные речи". Однако с годами царь, как видно, сообразил, что безъязыкие мужики и бабы — плохие работники, и стал широко применять другую казнь — вырывание ноздрей; сохранилась его собственноручная инструкция о том, как она должна производиться — специальным ножом, чтобы резал "до кости".
Чем больше читаешь материалы Приказа, тем сильнее странное ощущение, будто затягивает тебя в какой-то кромешный мир. Мы часто видим Петра в гуще боя, рыцарем со шпагой в руке, на палубе корабля во время шторма, высоко среди корабельных снастей под штормовым ветром, понимаем: вот любимый им мир, — и вдруг это удушье преображенских подвалов, кровавые дела застенка, мертвецы. Однако наш многогранный царь и этот мир любил.
Недовольство любым нововведением Петра немедля вызывало жестокую кару. Некий работный человек из Руссы осуждал царя за то, что тот "пустил такую проклятую табаку в мир", был казнен зверски (кнут, урезание языка, ссылка). Трудно понять, кстати, почему в глазах царя курево стало символом новой культурной жизни, но это так. Когда в ходе первой своей поездки в Англию царь заключил с купцами договор о свободном ввозе в Россию табака, владелец торговой компании заметил ему, что, сколько он знает, русские ненавидят табак и считают за грех его употреблять, на что Петр ответил, что переделает своих подданных, как только вернется домой. В представлении царя, облик культурного человека (парик, чулки с башмаками, короткие штаны) был неполон без трубки в зубах.
Особо интересные ему дела Петр сам присылал в Приказ. Однажды он прислал сюда трех кликуш — "разведать, с чего они кличат"; это значило: нет ли тут какой крамолы. Ромодановский стал "разведывать", женщин пытали, была среди них слепая Арина, она с дыбы кричала, что у нее падучая, что после припадка она вовсе ничего не помнит, ее пытали снова. Петр, разумеется, отлично понимал, что перед ним больная (сам он был припадочный, как видно, болел эпилепсией), зачем же было вздергивать ее на дыбу? Вернее всего, тут был такой расчет: кликуш, как и юродивых, почитали, Арина, надо думать, была звана во многие дома, многое могла слышать — может, кого и назовет. Но ведь и весь Приказ работал в надежде выпытать что-нибудь, из чего можно было бы скроить политический процесс. Кстати, параллели с нашей современностью бывают настолько очевидны, что я не хочу на них задерживаться; если XIX век обращался к благосклонному читателю, то мы теперь адресуемся к догадливому, к тому, кто аллюзии ловит на лету и без напоминания.
Уже самый характер и методы следствия, самый предмет его — "непристойные речи", категория, которая никак не была очерчена юридически и в которую попадали самые безобидные слова (однажды, по приказу Ромодановского, пытали солдата, который произнес поговорку "за глаза и царя бранят", требовали, чтобы признался, от кого слышал!) — все это действительно делало положение обвиняемых безнадежным.
В тех филиалах ада, каким предстают перед нами застенки Преображенского приказа, сквозь крики пытаемых и стоны умирающих можно расслышать голоса простых людей, увидеть повседневную жизнь, самую тихую и беззащитную — как бьется она в сетях государственного политического сыска.
Сразу же по возвращении из-за границы Петр вышел к приближенным с большими ножницами и стал собственноручно стричь им бороды — и молодым, и старым. Меншиков, уже побритый, ему помогал, и шуты весело принялись за дело. Вскоре (1699 г.) был издан указ, запрещающий носить бороды всем жителям России (исключение было сделано только для духовенства и для крестьян); наконец, разрешено было носить бороду всякому, способному за нее заплатить. В том же году царь запретил носить русское платье, велено было носить только одежду чужеземного покроя. Историки восприняли это нововведение с поразительным легкомыслием и, разумеется, тут же создали концепцию, согласно которой борода и одежда являли собой внешний знак глубинных преобразований; реакционная русская борода была, таким образом, противопоставлена прогрессивным царским ножницам. Понимания той трагедии, которую пережил тогда весь русский народ, нет, кажется, и до сих пор.
Речь, разумеется, шла не о моде: борода в Древней Руси была знаком достоинства, за ней стояла не только традиция, но и важная религиозная проблема: человек — это образ и подобие Божие, а Христос на иконе (а следовательно, и в представлении людей) был бородат; сбрить бороду — это был грех, искажение божественного лика, оскорбление Христа (который был верующим очень дорог). К этому чувству оскорбленной веры прибавлялось чувство невиданного унижения, которое переживал человек, когда его хватали на улице и насильно брили. Эта охота за людьми была организована со свойственным Петру размахом и энергией. На улицах и по дорогам были воздвигнуты заставы, могли они стоять и у церковных дверей (прихожан хватали при выходе и стригли). Сопротивляться было бесполезно, да и небезопасно — один из ревностных петровских губернаторов приказал тем, кто вздумает перечить, не стричь бороду, а выщипывать ее. Шла мощная всероссийская кампания, которой царь руководил неотступно.
Человек, прошедший через это надругательство (боярин или земледелец, все равно), был потрясен. Когда отец семейства являлся домой, стыдясь своего голого лица, погибая от унижения, в том же состоянии были и его домочадцы. Однажды несколько крестьян поехали в Москву и вернулись обритыми. Конечно, сбежалась деревня, стояли от мала до велика, смотрели, не знали, что сказать. Зато мы слышим, что кричал некий крестьянин Семенов (попавший, разумеется, в Приказ): "Я-де жить не хочу быть, если у меня бороду сбрить". Примерно в это время и князь Иван Хованский с отчаянием спрашивал своего духовного учителя Григория Талицкого, как ему жить, если его побреют насильно. Сколько тут было нервных срывов, сколько инфарктов?
Все царствование свое Петр охотился за бородами своих подданных — как это объяснить? Можно ли поверить, что наделенный сильным и широким умом царь просто так, ради забавы, занялся столь постыдным и вредным делом? Неужели верил, что действует в интересах просвещения? А он был неотступен, указ следовал за указом — тех, кто не бреет бороды, а только их стрижет, считать бородачами со всеми вытекающими отсюда карами; всякий, увидев бородача без жетона "уплачено", мог тащить его на расправу — и т.д.
Тем, кто осмеливался носить запрещенное русское платье, грозила каторга с конфискацией имущества; появившегося в нем хватали, ставили на колени и резали полы, укорачивая их до уровня земли.
Петр и тут вникал в малейшие подробности предпринятой им "реформы" — уже маниакально: ссылка и каторга грозили не только тем, кто носит русское платье, но и тем, кто им торгует. Через год он сделал еще один шаг в этой своей великой прогрессивной борьбе: под страхом той же каторги и конфискации всего имущества запретил продавать скобы и гвозди, которыми сапожники подбивали подошвы русских сапог.
Но Петр — это война, а война ненасытна, поить-кормить ее своею кровью пришлось русской деревне. Царь все требовал и требовал (тут он не знал никаких ограничений) — денег, продуктов, фуража. Регулярная армия оказалась много дороже прежней: если старое ополчение в промежутках между войнами расходилось по домам (а стрельцы отчасти кормили себя ремеслом и торговлей), то новую, постоянную армию нужно было где-то размещать круглый год, кормить ее, обувать и снабжать всем необходимым.
Старые налоги и подати в России сами по себе были велики, но Петр начал как бы новую налоговую политику: едва ли не каждое его новшество тотчас вызывало новый временный налог (начали строить флот — ввели корабельные; реформировать армию — ввели рекрутские; возводить Петербург — подводные и т.д.). Временные поборы неизменно становились постоянными.
На каждом шагу должен был платить мужик государству, были обложены поборами бани, мельницы, перевозы, мосты, водопои, домашний скот — и даже свадьбы. Царские сборщики являлись на крестьянский двор, сменяя друг друга; а были еще и косвенные налоги (соль, вино и т.д.), еще и повинности помещику.
Как они выкручивались, несчастные наши мужики? Казалось бы, могли бы расплатиться с государством, продав на базаре часть продуктов своего труда, — но они и этого не могли: муку, крупу, сало, овес, сено — это все подчистую выгребало государство.
Издавна существовали крестьянские работные повинности — чинить мосты и дороги, давать телеги под перевозки и т.д. Петр и тут был новатором, при нем мужиков уже тысячами гнали на верфи, на каналы, на строительство Петербурга.
И вот возникли в стране одновременно два процесса: по мере того как надвигалась на деревню налоговая громада, сама деревня таяла на глазах. Семьи теряли кормильцев, свою опору: уводили мужчин самого цветущего возраста; исчезали из деревни плотники, столяры, печники, кузнецы, по большей части, как и рекруты, — навсегда. И потому, что работы, на которые их посылали, бывали пожизненны, и потому, что велика была смертность на верфях и стройках.
Царя это не беспокоило, ему казалось: если поднажать, из народной массы можно еще многое выжать — и денежные суммы, и корзины с салом, и мешки с овсом, и возы с сеном.
Его решительный ум создал, наконец, систему, уже просто поражающую своей прямолинейностью. Поскольку между производящей деревней и потребляющей армией были мощные посредники — чиновники, в чьих руках оставалась часть собранных податей, Петр решил посадить армию на шею крестьянству самым непосредственным образом — введением подушной подати.
Податная реформа Петра (введение подушной подати вместо подворной), крупнейшее из его преобразований, не раз описана. Чтобы дать о ней представление, я воспользуюсь работами крупнейшего знатока этой эпохи Е. В. Анисимова. Началась она переписью населения, которая шла туго, люди не хотели подавать правдивые "ревизские сказки", затем последовала проверка поданных сведений, тщательный розыск тех, кого утаили от предыдущих переписей, а также выяснение податного статуса тех, кто до сих пор переписи не подлежал. Работа шла колоссальная. Административный гений Петра тут проявил себя вполне.
В связи с податной реформой возникло целое законодательство, тоже крайне репрессивное; тех, кто скрывал ревизские души, ждали жестокие кары: всех виновных в промедлении при подаче сказок, будь то хотя бы и сам воевода или вице-губернатор, — гласит указ, — "сыскав и собрав в канцелярию, держать в цепях и железах скованных, пока не подадут сказок". Если помещики, светские и духовные, к указанному сроку сказок не подали, — продолжает указ, — их поместья "отписаны будут бесповоротно".
Ревизоры "канцелярий свидетельства" обладали огромной властью. В помощь им были посланы гвардейцы (опять они!), эти карательные команды везли с собой плахи и виселицы. Людей хватали, приковывали к стене цепью на железном ошейнике, пытали, требовали, чтобы выдали "утаенных".
Вот какие донесения шли, к примеру, с мест о ходе реформы — из Великих Лук о деятельности некоего полковника Строева, о его рабочих буднях: "От него, полковника Строева, пытано кнутом и бито дворян — 11, из них умер один; держано в казематах дворян — 7, из оных от тесноты умер один; дворянских жен и дочерей держано — 6; людей и крестьян пытано и кнутом бито — 71, из оных умерло 10; в батоги бито людей и крестьян — 14", — каков отчет о проделанной работе? По донесению из Воронежа, где крестьяне во главе с местным священником решили "утаенных не выдавать", — священник был колесован, крестьяне по вырывании ноздрей сосланы на каторгу.
Вся Россия была разделена на уезды, а огромная и все растущая стотысячная российская армия должна была расселиться по этим уездам. Был сделан простой подсчет: годовой расход на одного пехотинца составляет 28,5 рублей, следовательно, его должны содержать 47 крестьян, а расход на кавалериста с его конем — 40 рублей, — содержать его должны 57 крестьян. Началась "раскладка на полки". Поскольку казарм тогда еще не знали, а обычного постоя хотели избежать, предписано было за счет тех же крестьян строить солдатские слободы, их и начали было строить, но не построили, и дело кончилось все тем же постоем. Известно, каким бедствием бывали для населения солдатские постои с их разнузданностью, наглыми грабежами и насилием. Этот всероссийский постой был по существу военной оккупацией русской деревни.
Сама армия подати и собирала.
Произошли огромные изменения — властью в уезде стал полковник расположенного тут полка, ему принадлежало право надзирать за воеводами и губернаторами, доносить об их действиях непосредственно Сенату, а главное, полки осуществляли в уезде полицейские функции. Сбор податей в пользу полка — поскольку есть основания полагать, что армия бывала и голодна, нетрудно представить себе, во что он реально превращался: брали положенное, хватали сверх положенного. "Полковые команды, — пишет В. О. Ключевский, — руководившие сбором подати, были разорительней самой подати. Она собиралась по третям года, и каждая экспедиция длилась два месяца: шесть месяцев в году села и деревни жили в паническом ужасе от вооруженных сборщиков, содержащихся при этом за счет обывателей, среди взысканий и экзекуций. Не ручаюсь, хуже ли вели себя в завоеванной России татарские баскаки времен Батыя".
Поскольку реальное число податных душ в уезде всегда было значительно меньше числа указанных в ревизских сказках, солдаты, чтобы добыть положенное (и неположенное), прибегали к пыткам, и сбор подати становился делом кровавым.
В ходе реформы прикрепление к земле стало более жестким: если раньше, до прихода полка, крестьянин с разрешения помещика мог уезжать на заработки и тем как-то расплачиваться с государством, помещиком и кормить семью, то теперь, чтобы выехать за пределы уезда, он должен был получить еще и особое разрешение, подписанное полковником. Крестьяне оказались как бы в двойной крепостной зависимости.
Поскольку одной из главных задач полковых властей было удержать на месте податные души, важной функцией их стала ловля беглых — в связи с политикой Петра проблема беглых становилась все более грозной.
Словом, по крестьянству, и так еле живому, был нанесен сокрушительный удар.
Понимал ли Петр, что делает и до чего довел народ? Чтобы ответить на этот вопрос, приведу его указ от 31 июня 1722 года, в самый разгар податной реформы (о нем с удивлением говорит Пушкин. Кстати, многие указы Петра вызывали его негодование, он назвал их "тиранскими". Надо помнить, что значило в пушкинском понимании слово "тиран", — это правитель, у которого нет сердца. Особенно возмутил его указ о дворянах, не явившихся на службу, "указ, превосходящий варварством все прежние <...> Нетчики поставлены вне закона"; по поводу другого: "Опять тиранство нестерпимое" и т.д. Указ, о котором у нас пойдет речь, Пушкин называет "странным" и, по-видимому, уже не видит возможности его комментировать. "Странный" — это еще весьма мягко сказано).
Этим указом Петр давал чиновникам новые критерии, на основании которых им следовало взимать с народа подати. Налоговому обложению подлежали все лица мужского пола "независимо от их возраста", это значит: "от старого до самого последнего младенца". Таким образом, крестьянский сын, едва появившись на свет, должен был платить государству и государю. Но и этого мало. Податному обложению подлежали также "слепые и весьма увечные и дряхлые и дураки, которые конечно действия и пропитания о себе никакого не имеют" — любопытное отступление, оно предвосхищает то удивление, которое должно возникнуть при чтении указа: они же ничего не могут заработать, с чего же им платить? Kонечно, не могут, — отвечал царь, — но мне все равно, кто за них будет расплачиваться.
Ревизские сказки подолгу оставались неизменными, независимо от того, что происходило в жизни. С уходом рекрута имя его оставляли в списке налогоплательщиков; если мужик бежал из деревни, его имя тоже не вычеркивали. И умерших из ревизских сказок не изымали — аферу с мертвыми душами царь Петр придумал задолго до Чичикова, только в отличие от последнего осуществил ее в масштабах всей России.
Конечно, расчет царя прост: за всех отсутствующих, немощных и мертвых заплатят живые и здоровые. Но ведь мужик-то и за себя и свою семью едва мог расплатиться, а платить за рекрутов и беглых, за слепых и сумасшедших — заведомо не мог.
На что надеялся царь? Опять же на карателей-гвардейцев, на дыбу и плаху?
Вместе с тем и сам этот указ — да и сами карательные команды, повсюду являвшиеся, — все это доказывает, что Петр отлично знал, в каком состоянии находится податное и особенно крестьянское население России. Не мог не понимать, что доскреб до самого дна. Не мог не знать, что войны для его страны непосильны. Когда был заключен Ништадтский мир, он говорил о необходимой народу передышке — и тут же начал новую войну, двинул огромное войско (на этот раз в поисках путей в Индию!). Армия опять оказалась без провианта и воды, пали лошади, в раскаленных песках кавалерия шла пешком; поход этот стоил колоссальных людских потерь и огромных денег. Как раз во время этого-то похода — из Астрахани — и написал Петр свой замечательный указ о поборах с младенцев и дураков: авось, гвардейцы как-нибудь да сообразят.
Из всех преобразований Петра податная реформа — самое значительное и мощное предприятие, поскольку она сопровождалась огромными общественными сдвигами, — подчас начинает казаться, шло нечто вроде землетрясения, когда исчезали целые социальные слои и на их месте воздвигались новые. В своем изложении реформы я пользуюсь фундаментальным исследованием Е. В. Анисимова.
До Петра масса народа — земледельцы — была крайне пестра по составу, даже помещичьи крестьяне разделялись на крепостных — это те, кто навечно принадлежал господину, — и на холопов, которым надежда на свободу все-таки светила: по давней и устойчивой традиции со смертью господина они становились свободными. Петр уравнял в правах холопов и крепостных, собрав их в единую крепостную массу, у которой никаких видов на свободу не было. Более того, холопов, уже отпущенных на свободу их господами, Петр насильно брал в солдаты (жизнь которых, кстати, была куда трудней холопской).
В социальной структуре России возник единый, скованный крепостным правом, крестьянский монолит.
Еще более пестрым по составу был слой свободных земледельцев, от однодворцев (потомки тех, кто некогда получил земельные наделы и нес за них службу на юге России; они считали себя дворянами, хоть по существу вели крестьянский образ жизни и сами обрабатывали свой надел) до полунищих владельцев клочков земли. Всех их Петр объединил в одно податное сословие, куда вошли те же однодворцы (юг России), потерявшие право называться дворянами, черносошные крестьяне (Север России), пашенные крестьяне (царские земли), "разночинцы" (сибирские поселенцы) и другие группы свободного крестьянства. Это вновь созданное единое сословие Петр назвал "государственными крестьянами". Формально они оставались свободными, но были положены в оклад, их свобода тем самым была резко ограничена; они не имели права покидать свой надел, не могли по своему желанию выбирать род занятий, не могли менять свой социальный статус. "Нужно признать, — пишет Е. В. Анисимов, — что "сочинение" великим реформатором России нового сословия государственных крестьян, привязанных к тяглу, ограниченных в территориальном и социальном перемещениях, превращало входившие в него категории в своеобразных крепостных государства", что впоследствии сделало обычной практику, когда цари и царицы тысячами дарили этих "свободных" своим приближенным.
Этот мучительный процесс (нетрудно представить себе, сколь велико было отчаяние людей, в один день ставших из свободных — несвободными), перетряхнувший крестьянское население страны, имел одно направление, одно отчетливое намерение — закрепостить российского земледельца.
Не менее решительно и жестко расправился Петр и с горожанами. Крестьяне, успевшие обосноваться в посаде, должны были вернуться к своим помещикам, или, оставаясь в городе и платя обычную для горожан подать, платить оброк и нести повинности так же и этим помещикам. Петр перенес в российские города западноевропейское устройство, в частности ремесленные цехи; в Европе от них старались освободиться, они сильно мешали развитию промышленности; в России же они были введены как последнее слово технического и социального прогресса. Города тоже были обложены податью, а следовательно, жители их тоже были ограничены в праве передвижения, в выборе занятий и смене социального статуса.
Духовное сословие Петр разрубил на две части: одну составляла церковная иерархия — как и дворянство, она была освобождена от подати, — значительная часть мелкого духовенства (причетники, нештатные священники, дьяконы и т.д.) была выброшена из духовного сословия, записана в оклад, а те, чьи церкви стояли на земле помещика, становились его крепостными.
Можно сказать с уверенностью: после податной реформы Петра Россия стала куда более крепостной, чем была до нее.
И наконец — господствующее сословие, чьи интересы последовательно защищал Петр (что нетрудно доказать), оно тоже было "переделано". Уничтожив сословие бояр, Петр объединил разрозненные социальные группы и создал единое сословие дворян, принцип происхождения заменил принципом личной выслуги, его знаменитая формула: "знатное дворянство по годности считать" — значила: по личным достоинствам, по степени усердия, по годам выслуги. Иерархия всех чинов, военных, штатских, придворных, была беспрекословно подчинена царю. Любой слуга государства, дворянин или не дворянин, должен был начинать эту лестницу с первой ступеньки; любой недворянин, достигнув определенной ступени, получал дворянство.
"В целом петровская политика в отношении дворянства была весьма жесткой, в сущности закрепостительной", — пишет Е. В. Анисимов. Этот господствующий класс не мог свободно распоряжаться своими землями и крепостными, значительная часть его в силу закона о майорате вынуждена была идти на государственную службу. Впрочем, все должны были служить, неявка на службу каралась с обычной для Петра жестокостью. К карам прибавлялось унижение, имена "нетчиков" публиковались на особых досках, которые прибивали к виселицам. За отказ от службы у дворянина конфисковали имение (и тот, кто донесет на "нетчика", получает часть этого имения).
Это дворянство, пишет Е. В. Анисимов, "обязанное учиться, чтобы служить, служить и служить на бессрочной военной и гражданской службе <...> можно ли назвать господствующим классом-сословием?.." Точнее было бы говорить о том, что и оно в какой-то мере было закрепощено.
Перед нами, таким образом, несомненный процесс закрепощения сословий, который характерен для периода социально-экономического упадка общества и развала государства; обычно это попытка сохранить то, что расползается и погибает, классический пример тому — закрепощение сословий в Римской империи накануне ее гибели. Петр удивительным образом осуществил такое закрепощение в период, когда Россия, полная сил, готовилась к своему расцвету.
Пушкин это понимал: "История представляет около его всеобщее рабство... Впрочем, все состояния, окованные без разбора, были равны перед его дубинкой" (перед его плахой, — добавим мы).
II
Культ Петра, легенда о том, будто он был обожаем народом, оформилась и получила широкое распространение при Николае I — и никто, кажется, не заметил, в каком странном обличии предстает при этом сам русский народ. Можно подумать, что он с удовольствием побрился, натянул немецкие штаны и с трубкой в зубах отправился провожать в рекруты сыновей и братьев. Или и того хуже — он начинает представляться некой огромной коровой, которая, позволяя себя доить, никогда при этом не мычит и не бодается. Подобное представление действительности, как мы сейчас увидим, не соответствует.
Как ни старался русский мужик, он не мог выплатить все подати и повинности государству и одновременно выполнять все свои обязанности по отношению к помещику: положение его было тем более трагично, что его, кормильца семьи, в любой день могли взять в солдаты или послать на стройку, откуда он не имел никакой надежды вернуться живым. Будь у него возможность, он бы восстал, но Петр с его грандиозным аппаратом насилия взял его в такие тиски, что о восстании не могло быть и речи. Единственный путь оставался крестьянину — бежать. Путь этот был очень тяжелым (сниматься с родного места и отправляться неизвестно куда!) и безмерно опасен; и все же крестьяне бежали, и ловить их стало одной из самых важных государственных задач. Россия стала ареной невиданной царской охоты.
Беглых ловили и раньше, в допетровские времена, но тогда этим вынуждены были заниматься сами помещики, при Петре ловлю беглых взяло в свои руки государство.
Мы не слышим их голосов, не знаем, о чем говорили беглецы у лесных костров, когда собирались примкнуть к разбойничьим отрядам или перейти польскую границу (а они готовы были "под пана и под ксендза", лишь бы не быть под московским царем, и даже, бывало, вступали в бой с солдатами пограничных застав, чтобы прорваться). Вообще голос народа слышен нам преимущественно тогда, когда кто-нибудь из простолюдинов оказывался в Преображенском приказе.
Беглый крестьянин Кузьмин где-то на дороге встретил коломенскую "жонку", разговорились, стали жаловаться на тяжкую жизнь и оба в связи с этим пропали в Преображенском приказе. Какой внимательный прохожий мог подслушать их разговор на дороге?
Такие разговоры, однако, шли по всей стране. "Годы стали голодные, а подати у нас великие, а ныне пришел указ с нас же взять за ветчинное сало по рублю (огромная сумма для крестьянина. — О. Ч.). А промыслов у нас нет, Бог знает, неведомо как стало и быть, чем платить". "Да у нас же взяты на Воронеж (на верфи. — О. Ч.) на вечное житье (курсив мой. — О. Ч.) плотники, и с того в волости иные дворы остались пусты".
Голоса тех, кто погибал и погиб в Преображенском приказе, дошли до нас не искаженными: подьячие Приказа, ведшие протоколы допросов, простодушно и добросовестно слово в слово записывали то, что говорили допрашиваемые; это благодаря им слышим мы, о чем коломенская женка говорила с беглым крестьянином Кузьминым. "Бог дал нам государя, — говорила она. — Тульскую дорогу всю выел, а теперь нашу пошел щипать".
Неожиданное открытие: казалось бы, темные, бесправные, беззащитные люди должны были быть подавлены, затравлены и робки не только в словах, но и в мыслях. А перед нами совершенная внутренняя независимость. Не только смелость суждений, но и резко критическое отношение к властям и к самому царю — впрочем, к нему-то как раз в первую очередь.
Согласно официальной доктрине, подданные принадлежали царю и душой и телом, у любого из них мог он отнять и свободу, и жизнь, и, уж разумеется, имущество. И казнить мог, и пытать мог, и по миру пустить. Петр широко пользовался этим своим ничем не ограниченным правом, и окружающие этого его права не оспаривали. Но люди, чьи голоса нам удалось расслышать, подобной доктрины явно не разделяли. Ни тени холопского подобострастия.
Уличная сценка: какой-то монах (как видно, некто вроде тогдашнего деда Щукаря), потешая слушателей, говорил: дела, мол, у него хороши, если так пойдет, он "возьмет за себя царицу" (намек на Екатерину? — если это так, то это прямая насмешка над Петром). Слушатели, разумеется, хохотали. Никакой благоговейной дистанции, никакого почтения к священной особе, совершенное панибратство. Вот кто-то "бранит царя матерно" за то, что "табак велел тянуть"; кто-то, надевая немецкое платье, клянет на чем свет стоит того, кто это платье придумал, и говорит, что с удовольствием "того бы повесил".
Две женщины говорят меж собой: "Какой он царь — он крестьян разорил с домами, мужей побрал в солдаты, а нас с детьми осиротил и заставил плакать вечно". Эти тоже не только плакали, но и ругали царя бранными словами. Люди не просто гневались, но и пытались понять, как это могло случиться, что русский царь разоряет русскую землю — губит свое царство! Почему под корень изводит своих же, русских?
"Какой он царь, — говорил о Петре новгородский торговый человек, — он вор, а не царь, царишко, государство все разорил и у нас, посадских людей, торги отнял". Совершенно ясно, что в представлении купца ни товары его, ни самая жизнь собственностью Петра не являются и что царь не имеет права поступать так, как поступает. А вот гордая речь подвыпившего купца Романова: "Великий государь передо мной кругом виноват, и если он, государь, со мной съедется, я его под бок ткну" — каково?
Снова говорит крестьянин: царь не бережет своих крестьян, хотя мог бы понять: "кабы нас не было, так бы и его, государя, не было" — очень высокий уровень общественного самосознания, не так ли?
Но более всего поражала людей необычайная, нечеловеческая жестокость Петра (еще одно доказательство тому, что свирепость царя нельзя, как обычно делается, объяснить и оправдать жестокостью самой эпохи). В глазах народа он потерял человеческий облик — был из ряда вон, немыслим. "Без того он жить не может, — говорила посадская дочь, — чтобы ему некоторый день крови не пить". "Которого-де дня государь и стольник князь Ромодановский крови изопьют, — читаем мы в другом протоколе, — того дня и те часы они веселы, а которого дня они крови не изопьют, и того дня им хлеб не есца" — сколько презрения в этих словах!
Как могли люди бороться с чудовищной и беспощадной машиной насилия? — мне ни разу не встречались примеры хотя бы маленьких, локальных побед. Зато были тут героические попытки — всегда безнадежные — не выдавать друг друга; эти попытки беспомощных людей поддержать друг друга — они всегда для нас драгоценны.
На крестьянина Косимовца, принадлежавшего помещику Свищеву, донес солдат-преображенец Латышев (в прошлом он сам был крепостным Свищева, и вот теперь он — петровский гвардеец), будто бы Косимовец, когда речь зашла о Петре, заявил: "...нам де сам государь ни так ни сяк, он де нам государь ни в копейку", а помещик его, Свищев, вместо того чтобы, как положено, взять Косимовца под стражу и отослать в Преображенский приказ, стал уговаривать Латышева не давать хода этому делу и "помириться". Усилия Свищева спасти Косимовца были мало сказать безрезультатны, Свищев был наказан "на теле", а Косимовцу вырезали язык и отправили на каторгу в Сибирь. Помещик и крестьянин, пытавшиеся совместно защититься от преображенца, — наверно, есть тут некая закономерность.
Мужество пытаемого спасало от гибели многих.
На Тимофея Волоха донес его жилец, будто два года назад кто-то, неизвестно кто, сказал ему, Волоху, что когда-то под Азовом стрельцы хотели убить царя. Свидетельницей жилец выставил жену Волоха, которая сперва извет подтвердила (наверно, разговор такой был), а потом, видя, что муж вину отрицает, заявила, что "поклепала его напрасно". Ее пытали трижды, каждый раз с кнутом, ударов по 20, она держалась. Тогда сделали ту самую "передышку", после чего она была "зжена огнем, а с огня говорила те же речи", что муж не виноват. Процесс длился несколько лет, конца его мы не знаем.
Жила в Петербурге на Оружейной улице Авдотья Журавкина. Была она замужняя, но муж ее, боцман, служил по кораблям; вот, кстати, еще одна серьезная проблема того времени: за огромными цифрами рекрутских и работных наборов (двадцать тысяч, тридцать тысяч зараз) мы представляем себе толпы русских мужиков, уходивших из дому, и забываем о толпах русских баб, остававшихся дома; баб, терявших детей (в армию брали с 15 лет), братьев, мужей, что погибали на войне и на бесконечных стройках (тема вдовства и сиротства). Так что семью Авдотьи Журавкиной можно назвать образцовой семьей времен петровских реформ: муж во флоте, а жена — в работницах у кого-то из посадских.
Однажды к Авдотье пришла ее приятельница Федора Баженова, солдатка. Она была за преображенцем, но самих преображенцев не жаловала; кстати, в народе их называли "самохвалы" и "железные носы".
Авдотья хворала, и болезнь ее, так жаловалась она сама, стала вовсе нестерпимой после одного события: она видела, как на площади "возле каменна столба" живьем сожгли человека. Разговор зашел вообще о казнях. Они были дома одни, и никто не мог их подслушать.
Как-то Федора навещала мужа-преображенца, который был под арестом; условия, как видно, были нестрогие, жена принесла вина, тут же подсел Комаров, денщик преображенского капитана, тоже сидевший за какие-то провинности. Выпили, Баженов стал "вельми шумен", и Федора в раздражении сказала, что мужу ее никакой тайны доверить нельзя, сразу выболтает. Денщику Комарову не стоило труда узнать, о какой тайне идет речь: на престоле-де не царь сидит, царь подменен. Уже на следующее утро денщик кричал "слово и дело".
На этот раз мы уже не в московском Приказе, а в петербургской Тайной канцелярии; руководители ее, Петр Толстой и Андрей Ушаков, в деле сыска не уступали Ромодановскому, если не превзошли его в мастерстве. Федору допрашивал сам Ушаков, он чуял тут поживу. Женщина отпиралась. Он обещал ей свободу, если скажет, от кого слышала столь "непристойные речи", — и смертные муки, если станет отпираться. Она не выдержала и назвала Авдотью Журавкину.
Схватили Авдотью, привели в застенок, один вид которого нередко лишал человека мужества, но эта женщина выдержала и дыбу, и удары кнута, который вспорол ей спину. Сделали положенную паузу, начали заново — Авдотья молчала. Видя ее мужество, и Федора отказалась от своего оговора. Их пытали уже с огнем, женщины и тут выстояли. Тогда позвали попа, но они и попу не открылись, хотя, надо думать, по обычаю того времени он пугал их адскими муками. Приговор был мягок: сослать в монастырь неподалеку от Архангельска и "велеть им там быть неисходно с прочими таковыми до их смерти". С партией других арестантов, — пишет М. Семевский, опубликовавший эту историю, написанную на основе самого следственного дела, — их, искалеченных, "погнали по пустырям, по лесам, по горам и оврагам, в мороз и метель в дальнее бедное и глухое Пусто-озеро".
Между тем народная мысль упорно вела свое следствие, пытаясь понять, почему же все-таки русский царь разоряет собственное царство. И находила все тот же один-единственный ответ: это не царь. На московском престоле самозванец, оборотень. Кто же он и откуда? Дальнейший ход народной мысли был предрешен: если царь все время за границей (а вернувшись, перекраивает Россию на немецкий лад), если он мучает русских и покровительствует иностранцам, какое уж тут сомненье: "государя на Москве нет, семь лет в полону, в темнице томится, а на царстве нынче немчин сидит". Это широко пошло по стране (в другом варианте: у царицы Наталии Кирилловны родилась девочка, и ее подменили мальчиком).
Однако немчин, он, хоть и плох, но все же человек. А этот? — "пока поутру крови не выпьет..."
И народ догадался: на царском престоле сидит Антихрист.
Для древнерусского человека Антихрист, разумеется, был реальностью — посланец сатаны, по иной версии родной сын его, который, по древнему предсказанию, должен явиться миру незадолго до его конца.
Почему в народной душе возникла мысль, будто Петр и есть Антихрист, понять нетрудно, куда важней и куда интересней другой вопрос: был ли Петр Антихристом на самом деле?
Вопрос этот закономерен, независимо от того, как мы его понимаем — онтологически, то есть исходя из того, что есть в мире злое начало, злой дух (не с хвостом и копытом, разумеется, но — объективно сущий, независимо от нашего сознания); или считаем, что злое начало в мире рождено человеческой душой и, умноженное на мириады душ, живших и живущих на земле, становится реальным явлением.
В мире апокрифов и "отреченных книг" возникали свои представления о борьбе и зле, о Боге и о дьяволе. Знаменито было сказание о борьбе Правды с Кривдой, когда "Правда матушка в небеса ушла", а Кривда, оставшись, "расстелилась по земле"; однако Правда продолжает свою борьбу в союзе с Христом — это крестьянский Христос; однажды, гласит апокриф, он, увидев, что пахарь изнемогает от непосильного труда, сам взялся за плуг. Замечательно, что величайшее зло России — крепостное право — в представлении народа не только тесно связано с дьяволом, но прямо от него исходит: когда Бог изгнал первых людей из рая, Адам не знал, как ему прокормиться с данного ему земельного участка, тогда-то и явился к нему дьявол и сказал, что они так поделили мир, что Бог остался на небесах, а он, дьявол, владеет теперь землей. "Хочешь божьим быть, — сказал дьявол, — иди к богу в рай, хочешь землю пахать, иди ко мне". И Адам подписал кабальное "рукописание" — так и началось в мире крепостное право; любопытно было бы проследить по источникам, есть ли основания предполагать, что крепостническая политика Петра воспринималась народом как дьявольское дело. Впрочем, ведь в представлении многих людей сама петровская власть была от дьявола.
Петр плыл по Неве, с берегов гремели трубы, палили пушки, яхта, на которой он плыл, тоже палила, что есть силы, а он яростно махал платком, орал во все горло: "Мир! Мир!" — и толпы, собравшиеся по берегам, отвечали ему восторженными воплями.
Царь легко соскочил на берег и побежал к Троицкому собору — возблагодарить Бога за дарованную победу.
В соборе все было торжественно. Сперва читали сам Ништадтский мирный трактат, потом канцлер Головкин говорил Петру хвалебную речь. "Сенат (т.е. восемь стариков), — пишет Пушкин, — прокричал vivat. Петр отвечал речью гораздо более приличной и рассудительной, чем это все торжество". Он говорил о том, что теперь, когда война кончилась, надо в "совершенство приводить распорядки государства", способствовать торговле с чужеземными странами, "дабы народ через то облегчение иметь мог".